29-го собирался с Павлом Ивановичем снова на охоту. Зашел к нему в 6 утра. Но он не пошел. Был дождь. Я все же решил идти.
Это последняя охота.
Назавтра надо было уезжать.
В Ленинграде мне рекомендовали одного крупного врача. Надеюсь, он установит точный диагноз и поможет.
Вот еще найти бы такую работу, чтоб было побольше свободного времени! Устроюсь и начну писать. Кажется, пора начинать.
Словом, на сей раз мне хотелось поскорее уехать…
Дождь сыпал беспощадно. Я обошел все лучшие места. Но ничего не поднял. Вымок до нитки. Дай, думаю, спущусь в низа, меньше вымокну.
Прошел просекой на Тулиновские бугры. Иду тихонько, и вот впереди, шагах в двадцати, на просеку выходит лось, огромный рогач концов на восемь.
Я оторопел и остановился. Долго так стояли — смотрели друг на друга. Он как ручной. Потом я крикнул, махнул рукой, и он пошел вдоль просеки, положив рога на спину. У меня было такое радостное состояние, как будто я встретил хорошего человека.
Спускаясь с бугров, оврагом, на краю его поднял неожиданно вальдшнепа. Правым мажу, но левым поправился и далеко уже достал. Через несколько шагов со дна оврага поднимается еще один и не успевает пролететь и двух шагов…
Вышел из лесу, миновал Ченки, и вот — Канава. Ее не узнать. Задичала. Сразу же поднялась курочка. Сгоряча убил. Бекас начал попадаться только в самом углу Канавы. Поднял штук двенадцать, пять убил. С этим вернулся домой.
Половину добычи оставил маме и Глебу. Есть ведь нечего. Они перебиваются с воды на картошку. Да и картошки не достать. А половину отдал Настасье Прохоровне. Помнишь, в глубине двора живет, во флигеле? Муж ее погиб на войне. А она одна с четырьмя детишками мал мала меньше. Слесарит на заводе.
А вообще, только на нашей улице — сколько не вернется с войны!.. А сколько таких улиц в России!..
Ты знаешь, маме уже многие говорили, что она счастливая. Тем, что мы с тобой живы. И я чувствую себя виноватым. Хотя в чем же я виноват?..
За все охоты я доволен собой. Но после тяжко себя чувствовал. Знаешь, после войны я, наверное, не смогу охотиться, не смогу стрелять в живое… И еще одно. Все время неотступно перед глазами вы и Эра. Даже страшно — вдруг мелькнет рядом видение… Вижу и мальчика Гоку, он навсегда остается здесь…
А меня 30 сентября поезд помчал на Север.
Во мне как будто все умерло. Даже письма серьезно не могу написать. Пишу в перерывах между головными болями. А перерывы все реже и реже, ни к чему не годен… Зачем и кому такой я нужен?..
Вернувшись в Ленинград, написал рапорт с просьбой отправить на фронт. Потом еще один.
Наконец прошел медкомиссию. Вернее уговорил одного друга пройти за меня. Все сошло удачно.
И вот снова на фронт! Кончать войну.
Говорят, надо бы мне оперировать правый глаз. Оказывается, в нем есть тоже осколки, к они грозят слепотой. Когда — никто не знает. Через полгода, через год. Значит, опять каменный дом, халаты, уколы… Скажу тебе правду — думал о том, что надо вовремя уйти. Чтобы не быть людям в тягость. Лафарг, кажется, говорил об этом. Помнишь? И он вовремя ушел. Это удел сильных… Одни раз — прости меня, пожалуйста, — я поднимал к виску… маскаевский подарок…
Но нет. Такой конец — не мой конец. Не хочу, чтобы тебе стыдно было за меня.
Целую тебя. Твой Игорь.
P. S. Может быть, еще встречусь с Маскаевым.
А с тобой? Неужели мы с тобой так больше и не увидимся?
* * *
Больше не увиделись.
Игорь был убит в одном из боев под Кюстрином.
А письма эти он не отправлял. Мать обнаружила их в полевом сумке сына, присланной ей его товарищами. Потертые листки ученической тетради, свернутые вчетверо, лежали на самом дне, перевязанные крест-накрест суровой ниткой.
В письмах же, которые он посылал домой и отцу в армию, о ранении и контузии, о болезни своей он не обмолвился ни единым словом.
1971—1972