В самом деле, из-за чего приходят в отчаяние, гибнут Ларсен, Гальвес, Кунц? Из-за того лишь, что их призрачное жалованье никогда не превратится в реальность? Вроде бы да, из-за этого. Но в подтексте их разговоров, размышлений, поступков скрыто несравненно большее. Речь идет об осмысленности их жизни, о том, чтобы служить не фикции, а настоящему, полезному, развивающемуся делу. Оттого и тешит себя Ларсен полулегендарными историями о спасенных и возрожденных судах.
И, подобно верфи, все вокруг Ларсена осязаемо конкретно — и символично. Дом Петрусов, высоко поднятый на цементных столбах, украшенный мраморными статуями, для Ларсена означает богатство, респектабельность, максимальный выигрыш в затеянной им игре. Но это не успех, а мираж успеха — дом холоден и пуст, обречен на продажу, а может быть, и на слом, жизнь теплится лишь внизу, в комнатке служанки Хосефины. И наоборот, в маленьком домике на берегу реки, где разожженный очаг, дымящаяся пища, ласковые пушистые собачки, вокруг жены Гальвеса сосредоточено все простое, человечное, согревающее и поддерживающее жизнь.
Символичен, и притом многозначно символичен, карнавал в финале «Короткой жизни». Это и вообще жизнь: пока она продолжается, человек не теряет надежды, борется, любит, испытывает счастье, хотя знает, что часы неумолимы и наступит такое утро, когда все границы для него будут закрыты и все маски сорваны. Но карнавал — прежде всего искусство: отсюда театральные переодевания, маски, позволяющие перевоплотиться, прожить множество чужих жизней за день, за час, ускользнуть от обыденности, забыть о поражениях.
В одной из бесед Онетти так прокомментировал духовный путь Браузена: «Внезапно он открывает для себя чудо: писать — значит стать богом… Или скажем проще — индивидуум вдруг обретает власть. Обретает власть одним словом, каким-нибудь эпитетом изменить чью-то судьбу. Вот что происходит с несчастным бедняком Браузеном, и когда он открывает эту свою власть, он пользуется ею, чтобы сбежать в свой вымышленный мир».
Только в искусстве, в воображаемой жизни Диаса Грея, Браузен может осуществить свою жажду приключений, могущества, новой и чистой любви, оставив незамкнутым, открытым финал. Ведь в воображаемой жизни есть, казалось бы, все то же, что и в двух реальных: усталость, бессилие перед чужой волей, грозящее наказание. Но Браузен — Диас Грей властен остановить мгновение, когда оно действительно прекрасно — мгновение борьбы и любви. Значит, итог духовной одиссеи онеттианского героя в том, что другая жизнь — это миф, претворяемый воображением в искусство, а в реальности все определенно, неизменно и неподвластно человеку?
6
Нет, это еще не окончательный итог, не последний ответ. Писатель сопереживает, сочувствует герою, но смотрит на него со стороны, судит и нас побуждает судить.
Герои Онетти тоскуют по братству. Это слово, чересчур громкое для онеттианского словаря, все же иногда стыдливо-целомудренно мелькает в мыслях персонажей. Братство помогает жить Штейну и Мами — братское, товарищеское в их отношениях гораздо прочнее и нужнее обоим, нежели былая плотская связь. Братство обещает жена Гальвеса своим мудрым пониманием, своей тихой и надежной преданностью Гальвесу, нищему домашнему очагу. Быть может, братство спасло бы и ее и Ларсена, если бы Ларсен не испугался родов, появляющегося на свет ребенка как новой ловушки. И Браузен отлично понимает, что именно братство, неэгоистичная, отрешенная от наслаждения любовь нужна сейчас Гертруде, только он не может пробудить ее в себе и притворяется, а Гертруда чувствует фальшь и великодушно избавляет мужа от лжи, выдумав охлаждение. И оттого чувствует облегчение, когда арест как бы снимает с его совести груз невыполненного долга. И Ларсену, и Браузену, и мужу «такой печальной» — им всем не хватает этой капли братской, самозабвенной любви к другому человеку. Вот и получается, что в повествовании их фигуры бледнеют и стушевываются рядом с такими бесхитростными, смешными, даже нелепыми существами, как Мами, жена Гальвеса, служанка Хосефина, молча оберегающая свою слабоумную хозяйку. Не будь их, жизнь в зловонной атмосфере разрушающегося мира стала бы нестерпима.