Грильпарцер в 1837 году насчитывал три таких свойства австрийской литературы, вернее, австрийских поэтов, которые отличают их «от всех прочих современных немцев». Эти три свойства — скромность, здравый смысл и истинное чувство. Грильпарцер определил эти свойства весьма точно. И все это свойства поэзии как совокупного индивида. Каждый отдельный поэт своей психологией как бы примыкает к индивидуально-психологическим особенностям родной ему поэзии. И зависимость каждого от поэзии как живого целого мы могли бы счесть четвертой особенностью этой литературы.
Тогда есть еще и пятая! Грильпарцер исходит из поэзии как общего человеческого достояния — все частное и все национальное выступит тогда как вторичная и несущественная отличительная черта. Так вот особенность австрийской культуры в целом, очевидно, заключается — если говорить об эпохе Грильпарцера, то есть о классической поре развития этой литературы, — в том, что вся вообще поэзия рассматривается как единство, на фоне которого могут выступать некоторые не вполне важные отличия — исторические, национальные и всякие иные. Так видит себя, так сознает себя и поэзия, так — и поэт. Поэт отнюдь не привык ставить себя в центр мироздания, как точку, от которой он сам ведет отсчет всего в мире, как самовольного и самовластного творца, — напротив, он скромен; эту черту Грильпарцер находил и в прежних немцах, а новое ощущение — ощущение себя «гигантом» — связывал с победой над «гигантом» Наполеоном: «Необъятное пытаются объять, неисполнимое исполнить, невыразимое — выразить»[2]. Какая прекрасная характеристика романтического искусства! И к каким великолепным победам — и к каким потерям — привело развитие искусства иод флагом таких усилий об этом мы знаем теперь лучше, чем Грильпарцер в 1837 году. Но вся такая безмерность для него неприемлема; скромность — значит, не просто психологическая черта, но и само отношение к искусству. Искусство, рассуждал Грильпарцер, — все равно что живое существо; в живом существе не может быть пробелов, пустот — так и в произведении искусства; искусство должно воплотить идею, подчеркивал Грильпарцер, — должно, сказали бы мы вслед за ним, воплотить ее с конструктивной полнотой, наподобие живого, органического существа. Вот в этом последнем моменте Грильпарцер не случайно соприкасается с немецкой эстетикой рубежа XVIII–XIX веков, с классицизмом той поры (от Винкельмана до Гёте), с эстетикой организма. В остальном же в Германии — все не так, все решительно не так, как это было в Австрии. Гёте во второй половине 1820-х годов сформулировал идею всемирной литературы, причем этой идее способствовали труды романтиков, прежде всего Августа Вильгельма и Фридриха Шлегелей. У Гёте единство всемирной литературы только складывается на определенном этапе развития культуры (именно современном) из общения и взаимообмена разных национальных литератур; всемирная литература в конечном счете и сотрет когда-то национальные черты, которые окажутся тогда не столь уж важными, — так полагал Гёте. А самое главное, литература в сознании и Гёте, и романтических мыслителей — исторически дифференцирована, она сама есть исторический рост, историческое развитие. Ее единство — это для них своего рода заключительный акт; литературу надо собирать воедино, чтобы она стала единством, ее надо освоить как единство — так думал Гёте. А для Грильпарцера и австрийской поэзии она была единством, только начавшим теперь распадаться, и единство это не предполагало бесконечную внутреннюю дифференциацию, а было представлено всяким подлинно поэтическим созданием; такое создание и есть носитель всей поэзии в ее единстве.
Как же мало годилась австрийская поэзия на то, чтобы смешивать ее с немецкой — ей современной! Но как же потворствовала она тому, чтобы ее смешивали с немецкой: ведь «скромность» не аргумент тогда, когда надо смело заявить о себе, будь то на литературном рынке или на арене культурного общения. Но австрийский поэт, австрийская классическая поэзия с Гильпарцером во главе — «скромна». В то же время немецкий поэт, и романтик, и Гёте, вобравший в себя несколько столетий развития в рамках протестантской традиции, испытавший все потрясения, связанные с классическим идеализмом Канта, Фихте, Шеллинга, почувствовавший все искушения, связанные с самоутверждением «я», — он безусловно