Доклад назначили на воскресенье, в пять часов дня. Около половины четвертого зал был набит до отказа.
Здесь собрались не только сойвинские рабочие, но и поленские и харшфалвинские; пришли даже из более отдаленных местностей — Волоца и Верецке. Но в зале сидели не только рабочие и работницы; без десяти минут пять в зале появился и Вашархейи. Фельдман хотел освободить для него место в первом ряду, но он, улыбаясь, поблагодарил его за внимание и сел в предпоследнем ряду, на краешек скамейки. Самым удивительным все-таки была не скромность Вашархейи, а то обстоятельство, что первый ряд был целиком занят женщинами, о которых вся деревня говорила, что без разрешения попов они даже кашлять не смеют.
Собрание открыл Игнац Фельдман. Асталош что-то шепнул ему, после чего Фельдман спросил присутствующих: кто умеет петь марсельезу. Оказалось — никто. Портной Бескид внес предложение: спеть вместо той песни, название которой даже выговорить невозможно, «Песню дружка Тюкоди», которую знали все.
И в гимнастическом зале зазвучала двухсотлетняя песня времен Ракоци:
Крови бедняцкой какая цена?
Много ли выручишь? Ломаный грош!
Да и того не получишь сполна —
Даром всю кровь за отчизну прольешь!
Участники собрания пели стоя. Бескид аккомпанировал на гармошке. Когда пение окончилось, те, у кого были сидячие места, сели.
— Сейчас выступит Кальман Асталош, — объявил Фельдман. — Он будет говорить по-венгерски. Для тех, кто по-венгерски не понимает, тут же будем переводить на русинский и еврейский. Пока он будет говорить, не шумите. Курить можно, плевать нельзя.
Асталош взобрался на стол, за которым сидел Фельдман. Он был одет в старый костюм шоколадного цвета, принадлежавший когда-то моему отцу, а потом дяде Фэчке.
В течение нескольких минут Асталош молча пристально смотрел на присутствующих. Стало тихо, как в церкви.
Затем, вытянув правую руку, Асталош заговорил:
— Братья рабочие!
Дальше говорить он не мог.
Сидевшие в первом ряду фанатически верующие женщины будто по команде вскочили со своих мест, повернулись к оратору спиной и быстрым движением подняли юбки.
Весь зал разразился хохотом.
Ошеломленный Асталош с минуту молчал. Он чуть не упал со стола. Посмеявшись вместе со всеми, он, заглушая хохот всего зала, громко сказал:
— Эх, бабы, бабы! Вы что думаете — я жеребец?
Зал опять захохотал, еще громче, чем прежде.
— Здорово он им ответил!
— Поделом!
— Так им и надо, поповским шлюхам!
Но смех этот был направлен уже не против Асталоша, а за него. Этого никто не говорил, но чувствовали все.
Вдруг кто-то выкрикнул:
— Да здравствует Кальман Асталош!
Возглас подхватил весь зал.
Женщины, пришедшие для того, чтобы высмеять Асталоша, мигом исчезли. Большинство из них вылезло в окно. Сидевшие во втором ряду слушатели перешли вперед, а теснившиеся сзади заняли освободившиеся места. Те, кто стоял на улице, протиснулись в зал, и их оказалось в два- три раза больше, чем покинувших помещение женщин.
Во время этой перегруппировки Асталош с серьезным видом неподвижно стоял на столе. Когда в зале восстановилась тишина, он снова заговорил:
— Братья рабочие!
У Асталоша был красивый низкий голос. Казалось, он доносился откуда-то издалека.
Из его доклада я понял мало. Но знаю, что говорил он очень хорошо. Часто вспоминал Тамаша Эсе.
Присутствующие не спускали с него глаз. Большинство слушало его с раскрытыми ртами. Слушатели иногда вздыхали, временами, как бы в ответ на его слова, раздавался охватывающий весь зал угрожающий ропот. Некоторые выражения Асталоша очень волновали слушателей (няня Маруся громко плакала), а многих заставляли сжимать кулаки.
Асталош говорил добрых два часа.
Никому из присутствующих не приходилось еще, вероятно, слушать такую длинную речь. И все же они оставались на местах до конца. Тот, кто слышал первые слова Асталоша, хотел послушать и остальные.
Когда Асталош кончил, Фельдман спросил, нужно ли перевести доклад на русинский или еврейский языки? Но в этом не было надобности. Все ответили, что поняли.
— У кого имеются вопросы или кто хочет выступить, пусть пройдет сюда.
Говорить не хотел никто.