Не проехав и половину подъема на хребет, мы выбрали удобное место у небольшого ключика, около которого рос лесной пырей, что могло служить лакомой пищей для наших лошадей, остановились и заторопились развести огонь и наставить котелок, так как вдали погромыхивал гром и до нас доносились отблески молнии.
— Ну, где-то гроза покатывает! — сказал Алексей.
— А вот, смотри, что и к нам пожалует, — говорил я, наблюдая за движением тучи, но небо обложило повсюду, и сквозь вершины деревьев и их промежутки уследить было невозможно, куда надвигается роковая, непроницаемая туча.
Гром слышался чаще, молния сверкала яснее, и стали появляться редкие, но крупные капли дождя. Сделалось несравненно темнее, и мы торопились закусывать. Было уже около десяти часов вечера, как редкие капли сменились на частые, а затем полил такой ливень, что мы едва успели броситься на потники и закрыться — я крестьянской, толстого сукна, шинелью, а Алексей — потником. Легли мы нарочно поодаль друг от друга. Стало так темно, что не представлялось возможности различать деревья. Дождь лил как из ведра, молния засверкала ужасная, удары грома следовали за ударами, ветер шумел страшными порывами, и окружающий нас лес болтался во все стороны, нагибался, скрипел и страшно трещал. Под нами стояли лужи воды, которая в общем шуме дождя и ветра характерно журчала каскадами, сливаясь с нагорной крутой покатости.
Целый ад неба повис над нами и, разразясь свирепой, ничем не укротимой силой, точно пробовал наши слабые силы и посылал свои перуны моментально, один за одним. Тотчас за ослепительным блеском молнии следовали страшные оглушительные удары; но вообще грохот;и рокотание раскатов грома не умолкало ни на одну секунду. Но вот налетел такой шквал, что вокруг нас, невдалеке, с страшным треском повалились деревья и в общем гуле бури загремели своим падением.
Мы молились душою и набожно крестились под промокшими покрывалами, которые давили нас своей сырой тяжестью. После каждого удара мы невольно перекликались.
— Алексей!
— А! — было ответом.
— Барин!
— А! — отзывался и я.
Эти возгласы говорили нам о том, что мы живы.
Ни потник, ни шинель не закрывали от нас яркого блеска молнии. Напротив, я всякий раз ясно видел клетчатую сеть ткани сукна, а Алексей, как он говорил, различал группы скатанных волосиков своего потника. Когда я осмеливался выглянуть из-под полы шинели, то при всяком новом блеске молнии мне казалось, что вся земля нагорья, со всею своею растительностию точно моментально зажигалась электрическим зеленоватым огнем; деревья делались как бы ажурными, а каждая их игла рельефно рисовалась своим очертанием; неподвижно стоящие лошади, с заложенными ушами, казались темными силуэтами, а лежавший невдалеке Алексей какой-то черной неопределенной кучкой.
Но вот еще страшный удар, и вся земля под нами вздрогнула, а стоящая саженях в 25 от нас сухая громадная лиственница вдруг, как волшебным чудом, исчезла из глаз.
Мы молились и продолжали перекликаться. Наконец буря стала проходить, удары перешли в раскаты, молния становилась отблеском, дождь проходил, и затем наступила тишина, которую нарушали только журчащие потоки, яро стремящиеся с нагорья.
Встав на свету, мы увидали, что громадную сухую лиственницу расщепало до корня, а отлетевшие дранощепины так глубоко вонзились в землю, что некоторые из них мы вдвоем не могли вытащить.
V
Пока я рассказывал о тех случаях, которые редко встречаются в жизни человека. Урюм уже совсем обстроился, и в нем шла промывка шлихового золота. Считая неудобным говорить здесь подробно вообще о добыче золота на сибирских промыслах, я скажу только несколько слов опять и о тех же невзгодах, тяжестях жизни и вместе с тем ее развлечениях, кои приходится ощущать и переносить нашему брату.
В первый год разработки Урюма, поставленной, так сказать, на частном порядке, пришлось вынести столько горя и треволнений, что ничего подобного не желаю никому. Дело в том, что, не говоря уже о непосильном труде, хлопотах и заботах, довелось до слез возиться с командой, которая была набрана по новости дела, как говорится, с Камы и с Волги, всего до 700 человек. Эта разношерстность не имела бы дурного качества, если бы не было перед этим дарованного освобождения кабинетских крестьян от обязательного труда. Эту высочайшую милость освобожденные крестьяне и горнорабочие люди поняли по-своему и думали, что воля и свобода заключаются в совершенной равноправности сословий и безапелляционном своеволии! Все они считали себя какими-то «панами», на которых нет ни суда, ни расправы, и в силу этого убеждения дозволяли себе всевозможные безобразия, нахальство в поступках и бесцеремонность в обращении, доходящую до личного оскорбления и дерзости с людьми, выше себя стоящими во всех отношениях.