Затем такой же счастливый и невесть с чего гордый (казалось, я соучаствовал в творении этого мира) я вернулся домой к обеду и газетам. В «Вечерней Москве» было объявлено о «скоропостижной, безвременной кончине бывшего главного редактора газеты, талантливого журналиста, скромного и отзывчивого человека Кирилла Александровича Толстова». Проще говоря, сорокадвухлетнего Кирки Толстова, моего товарища, с которым я делил застолье всего неделю назад. Он был, правда, талантлив, хотя почти ничего не писал, скромен и отзывчив, а еще он очень любил пельмени, чарку, шумный разговор за полночь, знал, как хорошо без женщин в доброй мужской компании, но женщин тоже ценил. Он был огромен, толст и красив, а в его большом теле билось слабое, больное сердце, и он знал об этом. Сартр сказал: «В каждый момент мы живем при полном сознании маленькой обыденной фразы: „Человек смертен“. И выбор, который делает каждый из нас в своей жизни, это аутентичный выбор, поскольку он сделан лицом к лицу со смертью». Кирилл все понимал про себя и спокойно, бесстрашно выбрал пельмени, полночный спор и смех, жизнь без оглядки.
Говорят: человек волен распоряжаться собой, но так ли это?
Я редко угадываю людей сразу, но с начальником охотбазы К. не промахнулся. В тот первый раз, когда я взял на охоту жену, он, седой, рослый, грузный, пузатый, заветренный, среброзубый, называл ее «дочкой» и окружал теплой отеческой заботой, я твердо сказал себе: бабник. Так и оказалось. Его пожилая жена, прерывая себя короткими злыми всхлипами, рассказала мне о двадцатилетнем кошмаре их жизни. Еще в Астрахани, в сайгачьем хозяйстве, он не пропускал ни одной бабы и девки на участке. Он был вынужден покинуть Астрахань, потому что ему грозило исключение из партии за моральное разложение. Здесь друзья укрыли его от расплаты. Но в ожидании жены он спутался с грязнулей-уборщицей и одновременно готовил церковное бракосочетание с какой-то «интеллигентной» женщиной из Клепиков. «Грязный, пустой человек, — говорила она о нем. — Я думала, он хоть на работе хорош и строг, ничуть не бывало. Все знают про его темные делишки, и никто с ним не считается. Он не может ни требовать, ни приказывать, на него все глядят с насмешкой и презрением. Свою зависимость от людей, свой страх он выдает за доброту и укоряет меня в злобе к людям. Я теперь всему знаю цену…»
Она знает цену всему, кроме одного. Когда в разгар этих страстных и тяжелых излияний к нам подошел К., старый, безобразный, изолгавшийся, она глянула на него глазами влюбленной женщины.
Я впервые попал на охоту в полнолуние. Еще вовсю играл закат, когда появилась большая сдобная луна и стала против уходящего солнца. Впрочем, она не стояла на месте, а все время подымалась вверх, накаляясь розовым и увеличиваясь в объеме. Она очень отчетливо рисовалась не кругом, а шаром, густорозовым, с синеватыми пятнами ее рельефа. Когда закат потух и остался едва приметный багрец за тучей, накрывшей горизонт, луна стала золотой и блестящей и от нее в воду спустился золотой столб. Опять же, не полоса, а именно столб, колонна, нечто плотное, объемное, округлое. По мере того как луна подымалась, колонна все наращивалась и стала несказанно величественной, как на портике храма Юпитера в Баальбеке. Но в какой-то миг, упущенный мною, когда она уже должна была подвести капитель под мой шалаш, вдруг резко сократилась и вскоре стала круглым пятном на воде: зеркальным отражением лунной рожи. И наступил вечер.
Дети встретили меня ликующе: «Юрий Маркович!.. Юрий Маркович!..» — словно я рождественский дед. И тут же наперебой стали просить, чтобы я рассказал, как летал на самолете. Я думал, они спутали меня с Коккинаки. Нет, они звонили ко мне, и им сказали, что я улетел в Ленинград.
— А где вы живете? — спросил очень серьезный, с тонким лицом мальчик.
— В Москве, но большей частью на даче.
— На даче? — повторил он задумчиво и радостно добавил: — Там сейчас лето! (Дело происходило в январе.) Он же спросил меня:
— Вы самый главный писатель?
— Нет, скорее, наоборот…