Мой отец и Агнес поженились. Месяца через два Агнес приехала за мной — у отца не было времени. Он как раз начинал свою блестящую карьеру, и отныне у него не оставалось времени для меня. Как, впрочем, и для дома, и для отдыха.
Все это я осознал, конечно, позже, но уже с ранних лет усвоил, что мой отец — важный человек, и в своем воображении преувеличивал его значительность. Я испытывал истинное благоговение перед ним и ставил его в один ряд с великими людьми, которых проходил в школе, — Линкольном и Вашингтоном, Наполеоном и Черчиллем. Но больше я не бросался ему на шею, и никогда больше мы с ним не болтали. Я глядел на него с робкой почтительностью. Когда через два года меня отправили в интернат, я не скучал по нему и не радовался, встречаясь с ним на каникулах. Он был чужой, на которого я смотрел снизу вверх и к которому питал не большую привязанность, чем к Наполеону или Черчиллю.
Что же касается Агнес… Не думаю, что я испытывал к ней неприязнь, как это бывает с детьми, когда посторонний человек занимает место умершего отца или матери. Она была все та же «тетя Агнес», вся разница заключалась лишь в том, что теперь она у нас не гостила, а жила постоянно и заботилась о нас обоих. Она не была милой и ласковой, как моя мать, не пела мне песенок и не рассказывала сказок, но всегда хорошо заботилась о моих нуждах.
Как-то само собой получилось, что я общался больше с ней, чем с отцом. Она не возвышалась надо мной так высоко, а была просто знакомой, привычной с раннего детства «тетей Агнес». Позже, когда я стал соображать, что представляет собой брак, я уже привык и не испытывал ни неприязни к ней, ни даже удивления, почему она так скоро заняла место матери подле моего отца. Возможно, я бы реагировал иначе, если б любил его так же сильно, как прежде. Возможно, тогда бы я ревновал его. Возможно. Но я воспринял ее место при отце без малейших эмоций. Однако при мне место моей матери она не заняла. Просто потому, что мать по-настоящему никогда не исчезала из моей жизни, сколько стараний ни прилагали отец и Агнес для достижения этой цели. И сколько стараний ни прилагал я сам, повинуясь воле отца, чтобы стать «ловким, сильным парнем», то есть парнем, который не ломает себе голову над тем, чего изменить нельзя.
Агнес была ко мне внимательна, и у нее всегда находилось время, когда мне это было нужно, хотя сама она была до предела занята, как и отец. И я ценил это, вначале неосознанно, потом же вполне сознательно.
Я отнюдь не был несчастным ребенком. Возможно, я не был таким счастливым, как прежде, но, вероятно, с детьми так и бывает. Первые годы — это только радость и игра. Потом возникает необходимость прилагать усилия. Каждое новое дело требовало усилий. Уроки английского языка с домашним учителем, пока меня не отправили в интернат. А потом в интернате пришлось преодолеть свою склонность к чтению и мечтательность и всерьез заняться спортом. В нашем лондонском доме, огромном и угрюмом, я никогда не чувствовал себя по-настоящему дома, но я очень любил нашу виллу в Суррее, где мы несколько раз проводили лето и куда часто ездили на уикенд. У меня там был пони, и я брал уроки верховой езды. На каникулы мне разрешали пригласить кого-нибудь из друзей. У меня их было много. Рождество мы чаще всего праздновали тоже в Суррее на чисто английский манер — с огромным камином, с елкой, подарками и множеством гостей. Мою свободу особенно не стесняли, в интернате у меня со всеми были прекрасные отношения, я увлекался верховой ездой, хоккеем, прогулками по Суррею — короче говоря, у меня было счастливое отрочество. Насколько может быть счастливым отрочество у мальчика без родителей, а именно так оно и было. И не только потому, что мой отец был невероятно занят своей работой и общественными обязанностями, но и потому, что не было в наших отношениях тепла и доверия. Впрочем, это я тоже осознал позже. Те, кто видел меня в то время в интернате или дома, считали, что мне можно позавидовать. Мне и самому не приходило тогда в голову, что я в чем-то обделен. Разве только временами, если я вспоминал о матери и мечтал, как все было бы, если б она была жива. Но подобные проявления слабости я немедленно подавлял в себе как запрещенные, даже постыдные, недостойные здорового, спортивного парня. И снова старался забыть о матери, но где-то в глубине души зрело глухое раздражение, оттого что мне нельзя о ней даже думать.