Вместе с вещами, восставшими из праха, словно бы воскресает что-то и от людей, которые некогда держали эту вазу в своем доме. Которые гуляли и спорили на форуме или утоляли жажду крови в Колизее. Все это снова живет сейчас среди уличного движения, магазинов, кино, кафе. И эта статуя в патио вновь обрела собственное бытие, которое тем не менее органично сливается с окружающей повседневностью. А по вечерам, когда останки давно ушедших времен освещены лучами прожекторов, кажется мне, будто прошлое и настоящее сливаются в единую картину вечности и времени больше не существует.
Да, я был как этот город. Во мне тоже было многое погребено, и в руках у меня были обломки, не имеющие покуда никакого смысла, но, если я начну подгонять их друг к другу, они мало-помалу обретут форму, реальную, узнаваемую.
Но я-то не хотел узнавать реальность. Я был бы рад снова похоронить обломки и забыть о них. Мне не раз, особенно в последний год, казалось, что я в этом преуспел. Но под внешней оболочкой моей жизни — занятиями, общением с товарищами, пирушками и мимолетными увлечениями — что-то подспудно продолжало подбирать и складывать обломки, упорно и терпеливо. Потому так и получилось у меня с Римом: мы будто два человека, которые, едва встретившись, сразу обнаружили столько общего, что с первой же минуты возникло чувство, будто мы давным-давно знакомы.
Я встал. Несмотря на кошмарный сон, сиеста пошла мне на пользу. Усталости как не бывало. Мне захотелось подвигаться. К тому же на ходу думается лучше.
Я выискивал самые запруженные улицы. Оживление вокруг, деловитая будничность машин, автобусов, магазинов, полных народу кафе помогали и мне обрести спокойствие и деловитость, и способность рассуждать без лишних эмоций. Возможно, мой отец прав: я в самом деле слишком впечатлителен, слишком эмоционально реагирую на, по существу, самые будничные вещи. И прежде всего на запрещение говорить и думать о матери. Запрещенное таит в себе опасную притягательную силу, а самый запрет вызывает скрытое раздражение. Возможно, из-за этого молчаливого раздражения я и воспринимал все в искаженном виде. Крепко уцепившись за эту идею и продолжая шагать, я вернулся мыслями к маленькому мальчику, каким я был здесь, с твердым намерением больше не уклоняться в сторону, а держаться только фактов.
О нашем доме я помню только, что он был большой и при нем был внутренний дворик со старым колодцем. Самый дом видится смутно. Отчетливо могу себе представить лишь три комнаты: кабинет отца (запретная территория и потому необыкновенно притягательная), комнату матери (раньше, по-моему, такие комнаты назывались «будуар») и мою собственную комнату. Во время своих странствий по улицам я не раз замирал перед витринами магазинов игрушек. В Риме какие-то особенно красивые и забавные игрушечные зверушки. У каждой на мордочке свое собственное, ей одной присущее выражение, и даже в подавленном настроении, в каком я тогда находился, я не мог удержаться от улыбки. В детстве у меня было много таких зверушек. Я любил рассказывать им разные истории. По-итальянски, голландского они, по моему мнению, не понимали. Когда отец был дома, мы говорили только по-голландски. Он хотел, чтобы я хорошо знал этот язык. «В конце концов, ты же голландский мальчик», — говорил он. Помню, я сидел у него на коленях, и он со смехом назвал меня «голландским сыром». Мать не возражала, что я говорю по-итальянски, и только посмеивалась, потому что итальянскую речь я перенял от своей няни, а она говорила на диалекте. Луиджи тоже замечал у меня акцент какой-то провинции, девушка явно была оттуда. Я помню ее довольно четко — молодая, пухленькая, смуглая. Она занималась со мной, когда не было мамы, ей ведь часто приходилось выезжать с отцом, или у нас были гости. У нас очень часто бывали приемы. Для меня это всегда означало праздник, и мне очень нравилось, что в нашем доме так часто праздники. Но я замечал, что мать от гостей уставала. Ей больше нравилось быть дома с отцом и со мной.
Свою няню я любил. И так четко ее себе представляю, а вот как звали — забыл. Она была очень веселая и ласковая. Мы с ней гуляли по улицам и кормили на развалинах котов. Как-то мы принесли домой белую кошечку. Мы назвали ее Бьянка. Иногда я с родителями гостил у бабушки в Гааге, а случалось, и она приезжала к нам в Рим. У моей матери родителей не было. Бабушка водила меня в зоопарк и закармливала сладостями и мороженым, что иной раз кончалось плачевно. Когда отец упрекал ее за то, что она меня балует, она слушала его с видом провинившегося ребенка, которому читают нотацию. Бабушка в те времена казалась совсем молодой. Впрочем, она и позже выглядела очень моложаво: у нее были рыжевато-каштановые волосы, тонкое лицо без морщин и стройная фигура. Потом-то я понял, что волосы она красила, а морщинки, скорее всего, были искусно скрыты под слоем косметики, но тем не менее бабушка была очень моложава, она и держалась как молодая женщина и всегда была живая и веселая.