– Ах, бедный! - говорит он жалобным тоном с сильным немецким акцентом, макая перо в чернильницу. - Тебе, небось, тяжело в кандалах! А ты попроси вот господина смотрителя, он велит снять.
Прохоров молчит; губы у него бледны и дрожат.
– Тебя ведь понапрасну, - не унимается доктор. - Все вы понапрасну. В России такие подозрительные люди! Ах, бедный, бедный!
Акт готов; его приобщают к следственному делу о побеге. Затем наступает молчание. Писарь пишет, доктор и смотритель пишут… Прохоров еще не знает наверное, для чего его позвали сюда: только по одному побегу или же по старому делу и побегу вместе? Неизвестность томит его.
– Что тебе снилось в эту ночь? - спрашивает наконец смотритель.
– Забыл, ваше высокоблагородие.
– Так вот слушай, - говорит смотритель, глядя в статейный список. - Такого-то числа и года хабаровским окружным судом за убийство казака ты приговорен к девяноста плетям… Так вот сегодня ты должен их принять.
И, похлопав арестанта ладонью по лбу, смотритель говорит наставительно:
– А всё отчего? Оттого, что хочешь быть умнее себя, голова. Всё бегаете, думаете лучше будет, а выходит хуже.
Идем все в «помещение для надзирателей» - старое серое здание барачного типа. Военный фельдшер, стоящий у входа, просит умоляющим голосом, точно милостыни:
– Ваше высокоблагородие, позвольте посмотреть, как наказывают!
Посреди надзирательской стоит покатая скамья с отверстиями для привязывания рук и ног. Палач Толстых, высокий, плотный человек, имеющий сложение силача-акробата, без сюртука, в расстегнутой жилетке*, кивает головой Прохорову; тот молча ложится. Толстых не спеша, тоже молча, спускает ему штаны до колен и начинает медленно привязывать к скамье руки и ноги. Смотритель равнодушно поглядывает в окно, доктор прохаживается. В руках у него какие-то капли.
____________________
* Он был прислан на каторгу за то, что отрубил своей жене голову.
– Может, дать тебе стакан воды? - спрашивает он.
– Ради бога, ваше высокоблагородие.
Наконец Прохоров привязан. Палач берет плеть с тремя ременными хвостами и не спеша расправляет ее.
– Поддержись! - говорит он негромко и, не размахиваясь, а как бы только примериваясь, наносит первый удар.
– Ра-аз! - говорит надзиратель дьячковским голосом.
В первое мгновение Прохоров молчит и даже выражение лица у него не меняется, но вот по телу пробегает судорога от боли и раздается не крик, а визг.
– Два! - кричит надзиратель.
Палач стоит сбоку и бьет так, что плеть ложится поперек тела. После каждых пяти ударов он медленно переходит на другую сторону и дает отдохнуть полминуты. У Прохорова волосы прилипли ко лбу, шея надулась; уже после 5 - 10 ударов тело, покрытое рубцами еще от прежних плетей, побагровело, посинело; кожица лопается на нем от каждого удара.
– Ваше высокоблагородие! - слышится сквозь визг и плач. - Ваше высокоблагородие! Пощадите, ваше высокоблагородие!
И потом после 20 - 30 удара Прохоров причитывает, как пьяный или точно в бреду:
– Я человек несчастный, я человек убитый… За что же это меня наказывают?
Вот уже какое-то странное вытягивание шеи, звуки рвоты… Прохоров не произносит ни одного слова, а только мычит и хрипит; кажется, что с начала наказания прошла целая вечность, но надзиратель кричит только: «Сорок два! Сорок три!» До девяноста далеко. Я выхожу наружу. Кругом на улице тихо, и раздирающие звуки из надзирательской, мне кажется, проносятся по всему Дуэ. Вот прошел мимо каторжный в вольном платье, мельком взглянул на надзирательскую, и на лице его и даже в походке выразился ужас. Вхожу опять в надзирательскую, потом опять выхожу, а надзиратель всё еще считает.
Наконец девяносто. Прохорову быстро распутывают руки и ноги и помогают ему подняться. Место, по которому били, сине-багрово от кровоподтеков и кровоточит. Зубы стучат, лицо желтое, мокрое, глаза блуждают. Когда ему дают капель, он судорожно кусает стакан… Помочили ему голову и повели в околоток.
– Это за убийство, а за побег еще будет особо, - поясняют мне, когда мы возвращаемся домой.
– Люблю смотреть, как их наказывают! - говорит радостно военный фельдшер, очень довольный, что насытился отвратительным зрелищем. - Люблю! Это такие негодяи, мерзавцы… вешать их!