Я позвонил дежурному по этажу и заказал провианта на два дня.
Спустя час в мою дверь постучали. Я чуть-чуть раздвинул свою баррикаду, воздвигнутую из шкафа, двух кресел и дивана, и открыл. В дверях собственной персоной стоял директор отеля с подносом в руках.
Его голос звучал холодно: "Персонал отказывается вас обслуживать. И я могу понять чувства людей. Никому не позволительно безнаказанно обижать их".
— Обижать? — спросил я. — Почему обижать? Почему вы не можете мне поверить, что я действительно люблю переливы? А больше всего я люблю петь их сам. Ол-ле-ле-дерие-оо!
Удивленный, я прервал пение и долго прислушивался к своим собственным переливам. Они сорвались с губ против моей воли и уж, конечно, непреднамеренно, но звучали, надо сказать, неплохо.
Директор отеля выпучился на меня, повернулся и ушел. Я даже не притронулся к еде, которую он принес. Возможно, она была отравлена. В самом худшем случае я поймаю на крыше голубя и изжарю его на батарее центрального отопления. И пока у меня не отключили воду, я могу выдерживать осаду.
Рано или поздно, все переменится… будут интервьюировать посла… или я сделаю себе пластическую операцию и стану неузнаваемым…
Когда я ближе к вечеру приоткрыл щелочку окна, то в ужасе отпрянул назад. Этот сброд заполнил всю площадь и даже прилегающие улицы. Еще ни один человек со времен Вильгельма Телля не собирал швейцарский народ столь воедино.
Поступили первые телеграммы и самые вежливые из них звучали:
"Стыдитесь! Теперь мы понимаем арабов!" или "Гадьте у себя дома!".
Среди них даже оказалось два вызова на дуэль, которые я не принял.
Телефон звенел беспрерывно и изрыгал ругательства.
— Зачем вы это сделали? — спросил один, более-менее благоразумный из них. — Что вы ставили себе целью?
— Я только хотел снова вернуть переливам уважение, которое они заслуживают. Ол-ле-ле-дерие-оо!
Это опять вырвалось из моего горла спонтанно. Я даже не мог себе объяснить, откуда у меня внезапно взялись талант и голос, чтобы петь переливы. Меня осенило какое-то неведомое ранее высокое чувство, что-то между радостью первооткрывателя и презрением к смерти. Я распахнул окно. Волнующаяся масса внизу, скандируя, требовала моей головы. Плакаты с кровожадными лозунгами висели над толпой, и на одном из портретов я даже узнал бессмертного Гамаль Абдель Насера.
Стоя у открытого окна, я раскинул руки, и мой голос победоносно зазвенел:
— Ол-ле-ле-дерие-оо! Ол-ле-ле-дерие-оо!
Не без труда, но полиции все же удалось оттеснить демонстрантов и погасить подожженный ими отель. Позже, уже ночью, переодетый в воспитанника детского сада, в запломбированом железнодорожном вагоне я тайком покинул страну.
Через пару недель я получил письмо от Оскара, само собой, без адреса отправителя. Возмущение начало спадать, писал он, и даже нашлось несколько отважных людей, которые выступили перед судом за предоставление мне новой въездной визы в Швейцарию.
Чем я заслужил такое душевное отношение — это отдельный вопрос. Но я не смог преодолеть свои предубеждения против новой поездки в Швейцарию. И когда я вновь и вновь вспоминаю эту страну, мною овладевает непреодолимая тяга к переливам.
И я ничего не могу с сбой поделать. Хочу я этого, или нет — ол-ле-ле-дерие-оо..
Ну, вот, пожалуйста! Опять!