— Куда? В Калинскую, говоришь, комсорг? Да, да, помню, как забыть эту станицу… и тех девушек… Ну что ж, бери машину, поезжайте, разрешаю…
Нас провожали всей батареей. Улыбающийся Сапёрский вместе с другими помахал нам рукой на прощание: счастливо возвратиться! Только парторг Наумов был серьезен, как обычно.
— Ну, Станислав, смотри в оба… Гляди и запоминай, чтобы обо всем мог рассказать комсомольцам, нам всем… Помни, сынок, что на фронте буквы никогда не заменят живого слова. А слова-то могут стать самым сильным и грозным оружием, если идут от сердца…
Помнится, как однажды до поздней ночи проговорили мы, сидя в его землянке. Вернувшись к себе, я лег спать, зная, что он в эту минуту обходит позицию батареи, проверяет посты, и для каждого часового у него находится теплое слово.
— А не забыл капитан девчат, — шутили мы, радостные, что наконец едем.
Дорога была сухая. Мы обгоняли колонны автомашин, воинские части, направлявшиеся в сторону фронта. Солдаты шли по обочине подтянутые, несмотря на то что каждый нес кроме оружия вещмешок, скатку и плащ-палатку. Все были в чистых гимнастерках, отдохнувшие, выбритые…
— А помните прошлую весну и лето и наших бойцов, шедших навстречу солнцу? — задумчиво произнес сержант Сорокин.
— Ты, Мишка, спрашиваешь, как на экзаменах… Зачем вспоминать то, что как огнем обжигает все внутри? Главное, что такое уже не повторится! — Грицко Панасюк говорил с полной серьезностью, как никогда.
— Я сравниваю, Грицко, то, что было, с тем, что сейчас видим…
Но это были несравнимые вещи.
И опять в нашей машине зазвучали прибаутки.
Неожиданно впереди показалась длинная цепочка фигур, медленно двигавшихся справа от дороги.
— Как змея тянется, — пробормотал шофер, переключая скорость. Теперь стало ясно, что это была длинная колонна пленных. По бокам шли конвоиры с автоматами наперевес. Внутри колонны с небольшими интервалами ехали две-три повозки, везшие больных или изможденных дальней дорогой.
— Смирненькие теперь, как барашки… Отъелись на русском хлебе, на сале да цыплятах, — громко, со злостью проговорил шофер.
— Гитлер капут! — кричали мы со смехом.
— Капут, капут! — бормотали пленные. Некоторые из них даже махали нам руками.
«Улыбаются, а еще недавно… Наверно, если бы могли теперь…» — думал я, глядя на тех, кто еще вчера считали себя высшей расой.
— Вот какая она, русская душа! Видите, товарищи?! — кричал шофер, перекрывая гул мотора. — Повозочки для уставших, кухня за ними. А когда их друзья гнали нас на Днепре, верите или нет, я за первый день перехода насчитал сто двадцать выстрелов по колонне. Даже воду запрещали пить… Ребята падали от усталости и жажды. Трупами, как телеграфными столбами, наш путь был отмечен. На второй день уже перестал считать те выстрелы. Одна мысль только была — как убежать, как спастись ог такой смерти. Эх, гады, если бы мне дали!..
А мне припомнились подобные рассказы моих старших братьев: Владека — артиллериста 11-го легкого артиллерийского полка и Мариана — улана 9-го полка. В конце 1939 года им также удалось бежать из немецкого плена. И мне хотелось тоже рассказать об этом шоферу, но я не мог говорить. Спазмы сдавили мне горло.
— Международная конвенция запрещает издеваться над пленными, — выручил меня Миша Сорокин.
— Пошел ты со своей конвенцией, если только мы должны соблюдать ее! — кричал шофер.
— Да, но ведь мы люди.
Мне не хотелось вмешиваться в их спор, потому что я чувствовал, что тоже не могу быть объективным. Слишком много тяжелых воспоминаний возникло при виде этих смиренных, обвешанных еще железными крестами вояк, которые теперь были, однако, без поясов и без оружия… Я смотрел на их нескончаемые ряды, и радость переполняла сердце.
Ну вот, довоевались наконец! — была у всех у нас только эта мысль.
Я не мог знать тогда, что многие из тех, на груди которых болтались эти кресты, получили их из рук своих генералов за преодоление карпатских и бещадских вершин сразу же после разгрома польского южного фронта в сентябре 1939 года.
Наконец мы миновали эту длинную ленту. В своем мерном движении она и впрямь напоминала змею, но не опасную: жало у нее было вырвано.