А после его скарлатины мама изжарила гуся — боже мой, как это было вкусно! Но он съел ножку и насытился. Сейчас бы слопал всего гусака и сказал бы: мало! Тот гусак был примечательный: соседская бабка Лукерья выдирала из его зада пух, и гусак орал, отбивался крыльями, щипал бабку. Поорешь, когда тебя, живого ощипывают. Отпущенный бабкой, стыдливо жался к гусыне, посинев от холода. Бурову было жаль гусака, но, купленного мамой у Лукерьи и зажаренного с яблоками, он ел его с превеликим удовольствием.
И еще было в Малоярославце. На окраине у деда-мясника парни воровали мясо. Только освежует мясник козленка или барана, повесит тушку на крюк, как ночью ее из амбара — тю-тю! Дед проучил ворюг: прикончил большую собаку, ободрал, повесил в амбаре. Парни украли, съели, ну и потешался же дедок над ними! А Бурову, пацаненку, было жалковато Полкана: умный и добрый был пес.
От лютого ли голода, при мысли ль о том, как мало-ярославецкие парняги жрали собачатину — и почему-то сырую, Бурова замутило. Дурнота словно выступила испариной на теле, слабостью сковало руки и ноги. Чтобы не свалиться, Буров оперся спиной о замшелый ствол дуба.
А не хлебнуть ли того, что в бутылке? Может, это подавит дурноту, взбодрит. Буров вышиб пробку, понюхал, приложился. На вкус ничего, не хуже самогона, крепко. Бутылка была початая, и Буров осушил ее.
В горле и груди обожгло, в голове приятно зашумело. Силенок сперва как будто прибавилось, но затем тело отяжелело, стало неподвластным. Деревья сместились, небо куда-то поплыло, и он завалился на траву, уснул беспробудным сном.
Никаких сновидений не было, очнулся Буров с ясной головой и с ясным сознанием, что на него кто-то смотрит. Он приподнялся на локтях: полевая мышь безбоязно стояла на задних лапках и будто изучала Бурова.
— Кыш! — сказал Буров, словно это была какая-нибудь курица. Мышка, вильнув хвостом, юркнула в нору.
Ее уже не было, серовато-коричневой полевки, а у него не проходило ощущение: кто-то подсматривает. Да нет, никого не видать. Но что-то не по себе. А что ж удивляться: сонного могут и повязать.
Пинком сапога он отбросил бутылку. Подтянул ремень — дырки он давно прокалывал ножичком, талия стала, как у балерины.
В тот день он дважды едва не наткнулся на людей. Это были не немцы, но он все равно избег встречи. Утром услыхал позвякивание колокольца на лугу. Отвел ветки: пегая однорогая корова паслась, поматывая головой, отгоняя слепней; босоногий мальчонка в брыле, домотканых штанах и сорочке помахивал хворостиной, поглядывал на кусты: не приметил ли он Бурова? Это ни к чему, никто из гражданских не должен видеть его, даже пацан. Буров ушел от луга в глубняк. Некстати подумалось: «У нас в России всем миром нанимают пастуха, он пасет деревенское стадо. Удобней, выгодней. Агитировали местных на это, да без толку: вековечная привычка, так вот детишки и старухи пасут коров на веревках, каждый со своей скотинякой… А в колхозы подавались охотно и трудились там на совесть…» И никак не мог отделаться от этих мыслей.
В полдень сквозь кусты мелькнули пестрые сарафаны: две девахи с лукошками грибы собирают или же ягоды. Перекликаются: «Эгей-гей, Фелиция!», «Эге-гей, Ганна!». Боятся заблудиться. А немцев не боятся?
Девка, что повышен попышнее, прошла вблизи, Буров узнал ее: дочка Яна Сеня, Фелиция, которая крутила со старшиной Дударевым. Как и была — грудастая, румяная, кровь с молоком, ягодки ищет, будто не схоронила дружка. Ох, уж это бабье, нельзя на него надеяться! Конечно, Фелиция не донесет, как-никак с пограничником любилась. Но другая, но Анна — кто за нее поручится? Не донесет, так проболтается. А попросить бы у девок съестного да разведать что к чему. Нет! Бдительность — прежде всего. Пограничник он, чекист или же тряпка?
Пускай себе аукаются, удаляются, он их не окликнет. Да-а, не изменилась Фелиция. Зато Глеб Дударев изменился… Глеб. Хлеб. Хлебушка бы, краюшечку бы!
Пересекая просеку, Буров увидел: шагах в пятнадцати от него просеку переходит дикая коза. Обмер. И коза замешкалась, повернула к нему морду, навострила уши.