Что касается меня, то я сяду на мягком лугу, — принято говорить, что луга мягкие, — закину удочку в голубые искры задремавшей воды, закурю трубку и буду слушать, как кричат бекасы, или глядеть как реполов строит гнездо. Я опишу это без красноречия. Я хочу искусства мирного, бегущего от всякого треска, в котором моя душа раскрылась бы, как распускается цветок, чистый, в слезах, среди робких сумерек. Я хочу, чтобы искусство было ни большим и ни меньшим, чем блеск жука, чем лунный луч, замедлившийся на ветке фуксии, чем улыбка ребенка на улице, чем жалоба больной. Я хочу, чтобы изображенная жизнь была проста: обед у сада в семье, его торжественная меланхолия, слова, падающие в рассеянном свете. Я страшусь скоморохов, риторов, возвышающих свой голос, трибунов, рычащих растрепанные стихи.
О, Красота, как ты стыдлива. Дерево, несмотря на твое величье, говорит о тебе легким шепотом. И ты старуха, ты протягиваешь к ветхому порогу свои немые уста и говоришь только привычной жалобой своей прялки…
К вам я иду.
Франсис Жамм.
1905 г.
Р. S. Мои предсказания исполнились за эти семь лет. Простота победила вырождение. И теперь я могу добавить, что всякая истинная поэзия, которая зазвучит во Франции, будет католической.
Декабрь, 1912 г.
ЛУИ БАРБЕ
На память о Балансоне и тенистом Кастети, о ручье, который меж незабудок отражает твою тихую и покойную жизнь.
Ф. Ж.
Среди росистого тмина Заяц, прислушавшись к звукам погони, начал взбираться по мягкой глинистой тропинке. Он боялся своей тени, за ним вслед бежал вереск, а голубые колокольни вырастали из долин. Он спускался и подымался, и его прыжки наклоняли траву с нанизанными на ней каплями. Теперь он был братом быстрых жаворонков. Пересекая шоссейную дорогу, он поколебался около верстового столба, прежде чем бежать по проселочной; белая от солнца и гулкая на перекрестках, она терялась в темном и молчаливом мху.
В этот день он чуть не споткнулся о двенадцатый верстовой столб между Кастети и Балансоном, потому что его испуганные глаза посажены по бокам. Он остановился сразу, его расщепленная губа задрожала незаметно и обнажила резцы. Затем его гамаши бродяги соломенного цвета со стертыми и обломанными когтями вытянулись, и он прыгнул через изгородь, сжавшись и пригнув уши к спине.
И снова подымался он медленно, пока собаки в отчаянии теряли его след. И снова спускался он до дороги в Совжент. Здесь он увидал лошадь, запряженную в тележку. Вдали дорога пылила как в сестре Анне[10], когда говорят: «сестра, ты ничего не видишь». Бледная сухость ее была прекрасна, горько напитанная мятой. Скоро лошадь поравнялась с Зайцем.
Это была кляча, тащившая одноколку. Она могла идти только галопом. Расслабленный остов ее подпрыгивал от каждого шага, хомут покачивался, и землистая грива, зеленая и блестящая, как борода старого моряка, моталась из стороны в сторону. Животное с трудом подымало распухшие, как булыжник, копыта.
Заяц испугался этой живой машины, двигавшейся с таким шумом.
Он подпрыгнул и продолжал бегство по лугам, мордочкой к Пиренеям, хвостом к степям, правым глазом к восходящему солнцу, левым к Меплез.
Наконец, он притаился в жниве, недалеко от перепелки, отупевшей от жары и дремавшей, как куры, животом в пыли.
Утро перешло в полдень. Небо побледнело от жары и стало светло-серым.
Плавал сарыч, отдаваясь без труда полету и образуя все более и более широкие круги. В отдалении голубая скатерть реки лениво уносила отражения ольховых деревьев. Их клейкие листья распространяли горький запах и выделялись своей резкой чернотой на бледном, водяного цвета, воздухе. Около плотины стаями скользили рыбы. Звук колокола ударил своим голубым крылом знойную белизну колокольни, и отдых Зайца начался.
* * *
До вечера он оставался в жниве неподвижный, раздражаемый только тучей мошек, дрожащих, как дорога на солнце. Потом в сумерках он сделал два прыжка вперед и два других направо и налево.
Начиналась ночь. Он подошел к речке. С прялок тростника свешивались в лунном свете кудели серебристых туманов.
Заяц присел на пахучее сено, счастливый гармоничными звуками в эти часы и призывами перепелок, звучащими как фонтаны.