– Здравко дети не мешают, – говорит мама Радайкиным и Лукановым. – Он умеет так сосредоточиться, что ничего не слышит. Они на голове ходят, он не слышит.
Помню, однажды папа прибежал днем домой.
– Вера, возьми секундомер. У меня не получается. Я не могу быстро надеть противогаз. Сказали – выговор по партийной линии. Может, предлог.
Мама с застывшим лицом берет секундомер. Она не смотрит на папу. Сев рядом на диван, она следит за секундной стрелкой. Папа спешит, натягивает противогаз… нет, не получается.
Солнечные пятна на паркете, окно распахнуто, пахнет асфальтом и весной. Но сейчас меня это не радует. Я смотрю, как заворачивается серая резина, как папа натягивает противогаз. Опять нет. Мама нажимает на кнопку, лицо сведено судорогой. Папа, весь красный, сдергивает противогаз.
– Сколько? – спрашивает он.
Серый резиновый череп лежит на папиных коленях. Он его разглаживает, хватает и опять быстро натягивает на голову. Болтается кольцом серый хобот. Вынюхивает, ищет.
– Сколько?
…На паркете были солнечные пятна, из окна пахло весной и свежим асфальтом. Посреди комнаты, на разостланных на полу газетах, дядя с белым лицом и белыми курчавыми волосами, в белой майке и белых трусах, делал зарядку. Я, в ночной байковой рубашке до пят, пораженная, остановилась в дверях спальни. «А-я-я-я-яй! Что за девчонка, – весело запел он. “Это он про меня”, – подумала я. – «Всегда на это сыщет ответ, всегда смеется звонко!»
– На что – «на это»? – спросила я.
А он весело подмигнул и пошел в ванную. Я заглянула в раскрытый чемоданчик и увидела в углу маленькие белые пушистые и неожиданно твердые мячики. А из ванны доносилось:
Для нашей Челиты,
Все двери открыты,
Хоть лет ей неполных шестнадцать…
И впервые желание стать взрослой застучало у меня в горле.
«Академик», – но я и без маминого тона поняла: дядя – человек необыкновенный. Никто так весело не смотрел на меня, никто так весело не пел, никто так весело не подмигивал. «Он белый, – подумала я, – такой белый, что вокруг него свет». А папа красный. И от него идет что-то черное. Жалко. Что это тот самый Жоржик, «ангел», как говорили в Рыльске, чей велосипед висел в комнате дяди Славы, где я провела первые месяцы своей жизни, я не поняла.
Летом сорокового мы снимаем дачу в Разливе. Вернее – сарай, обклеенный обоями. С того времени сохранилась фотография. Был солнечный день. Спокойно стояли высокие ели и сосны. Красный кирпичный забор. Пятеро взрослых и три девочки собрались вокруг дощатого, потемневшего от дождя стола. На столе – папины фотоаппарат и папиросы «Беломорканал», чашка, раскрытая книга. Бабушка, в белом платье с короткими рукавами, с брошкой на груди, белые пушистые волосы зачесаны назад, открывая высокий лоб; ее никто не звал, она подошла и стала, легко опершись на край стола. Она улыбается, и, как всегда, я не могу понять, что лежит за этой улыбкой. Рядом мама. Она в халате в мелкий цветочек. Волосы гладко зачесаны, и виден белый пробор. Узкое худое лицо, над переносицей заметна морщинка. Я вглядываюсь в мамино лицо, в ее позу, в голову, чуть повернутую к сидящему рядом незнакомцу в черном кителе. И вот напряженное лицо разглаживается, проступает неуверенная улыбка, показывается строгая доброта, возникает чистый, тихий, наполненный заботой о ближних, взгляд. И вижу: ошибалась я, когда думала, что у мамы нет своей жизни – ее жизнь в женственной одухотворенности, в спокойной тишине, лишенной суетности, кокетства, лицемерия, хитрости. И, как ни странно, в маме видна сила. Да и могла бы она решиться выйти замуж за папу, не имея силы? И думается мне, что женская сила – это отсутствие жалости к себе, отказ от себя.
Между папой и мамой на фотографии – незнакомый человек. Он повернулся к папе боком, разговаривает с мамой, голова его обрита наголо, он в черном френче, блестящие военные пуговицы. Взгляд цепкий, холодный и умный. Испытующе он глядит в объектив. Как сквозь сон, доносятся из того времени слова:
– Чего приехал? Доносчик. Никогда не общались. Ясно, граница близко – присматривается.
И мамин шепот:
– Не выдумывай глупости. Завтра уедет.