«После двухнедельных допросов в специальном помещении для истязаний полиция привела на очную ставку Крыстанова (того, который так яростно всего год тому назад сражался в Шанцелвирте). С ним обращались на “вы”, называли “господином”, “доктором”. Я, конечно, заявил, что не знаю его. Он тоже. “Господина доктора” не истязали. Его продержали два дня и отпустили, а меня перевели в Центральную тюрьму.
Положение мое очень осложнилось после бегства Крыстанова из Болгарии. Он свободно мог получить паспорт, но, испугавшись, предпочел перейти границу нелегально. Это послужило причиной ухудшения моего положения. Было сделано заключение, что переходят границу нелегально только коммунисты. В добавление к этому Крыстанов, оказавшись в Австрии, дал интервью прогрессивной австрийской газете “Дер Абенд” о ходе процесса. После интервью ясно было, что он закрыл себя въезд в Болгарию – но, как сказали наши товарищи, “зато открыл себе въезд в СССР”».
Страшен же был папин вид после побоев, вначале югославских, потом болгарских, если доктор Крыстанов предпочел бежать немедленно из Болгарии. Конечно, давая интервью, он понимал, что обретает единственный выход – укрыться там, где он будет недосягаем как для югославской, так и для болгарской полиции.
Только теперь, когда никого из упоминаемых лиц уже давно нет в живых, я понимаю, почему, если мама упоминала фамилию «Крыстанов», папа неизменно раздражался. Он не объяснял почему, и мама говорила:
– Но нельзя же, Здравко, так. Почему ты так неприязненно относишься к нему? Он хороший врач.
Папа глядел на маму и молчал. И я тоже думала, как мама. Правда – пока не увидела Крыстанова самого. Это было где-то в 1960-х годах, может, чуть раньше. Он встал из-за стола навстречу нам с мамой, и я почувствовала отвращение к его белесому бесформенному лицу, с маленькими внимательными глазками. Глазки, будто вдавленные в сдобу изюминки, поблескивали. Они были единственно живыми во всей его фигуре, а все неповоротливое, бесформенное толстое тело в белом халате было как из папье-маше. Пробыли мы недолго. Мне помнится, что папа не хотел его видеть и просил маму взять у него какие-то бумаги. Посылать шофера было неудобно. Мне он был физически неприятен, вероятно, обида, досада, презрение папы были столь сильны, что через семь лет после тех событий передались с кровью мне, при моем рождении…
«После получения обвинительного акта я должен был подумать, как себя вести на суде. В тюрьме я встречаю Трайчо Костова, и Недялко Желязкова и др. Все мы сидим в различных камерах, но во время прогулки можем общаться. Я заявляю, чтобы мне передали из “Общественной безопасности” мою сумку. В присутствии Костова и Желязкова я получил сумку. Все переплеты толстых учебников были изрезаны ножом, в выдолбленных пустотах сербская полиция оставила только нарезанные на мелкие кусочки немецкие газеты издания “Инпрекор”. Находящийся в тюрьме коммунист адвокат Иван Пашов советовал мне пройти как политическому, т. к. после амнистии буду освобожден, но если пройду по суду как уголовник, то должен буду отсидеть весь срок. Естественно, я не раскрывал своей деятельности даже перед коммунистами, потому что и среди них могли быть провокаторы, и предпочел, чтобы делу был дан криминальный ход. В противном случае должен был бы признать на суде то, что отрицал на допросах категорически – что являюсь коммунистом».
Однажды на прогулке один из охранников сказал, глядя на худого высокого юношу, с кровоподтеками на лице, еле ступающего под тяжестью железных цепей:
– Эй, парень! Давай выпущу тебя, пойдем по трактирам, наберем триста левов, и не вернешься сюда.
Что он хотел этим сказать? Подсказывал о решении суда? Да ему-то откуда знать? И все же папа надеялся на относительно мягкий приговор. Папа сидел за решеткой в зале суда (никто из родственников не присутствовал). Сидел опустив голову, сложив связанные руки между колен. Ждал приговора.
– Восемь лет. Уголовник с политической подоплекой. Или под залог в семьдесят тысяч левов.
Папа не шевелится, такую сумму взять неоткуда. Неужели восемь лет сидеть в тюрьме? Всю молодость. А как же мировая революция? Крах.