Наконец-то я набрела на нечто необычайно привлекательное – запах! …Они прекрасно пахли, по запаху я и нашла их. Они лежали в только что сколоченных ящиках, пересыпанные стружкой, вдоль правого борта, тесно прижавшись друг к другу. Я подошла ближе. Да, божественный запах! Так могли пахнуть только яблоки. Я просунула палец между жердочек и поскоблила по боку яблока; под ногтем осталась мягкая кожица. Я всунула палец в рот и, оглядевшись, пробралась за ящики, уселась на корточки и стала быстро-быстро сдирать кожуру с яблок. Я ходила туда несколько дней и так освоилась, что уже не оглядывалась, и так наловчилась, что уже сдирала вместе с кожицей и сладкую ароматную мякоть. Но однажды, только я умостилась на корточках и протянула уже привычным жестом руку к ящику, я увидела тень сбоку от меня. Пожилой плотный мужчина в тельняшке смотрел на меня и грозил пальцем. Я выпрямилась во весь рост, высокая, босая, с косичками до пояса, в сатиновом сарафане, сиреневом в темный цветочек, перешитом из подкладки моего довоенного пальто. Молча пробралась между ящиками. Мы не сказали друг другу ни слова.
Медленно плыл наш полупассажирский, полутоварный пароход. Каждые четыре часа отбивали склянки. По вечерам на реке зажигались красные бакены, и в вечернем воздухе притягательно-тревожно разносились пароходные гудки. Теперь, вспоминая наше плавание, я думаю, что Волга – это сама Россия: с севера на юг движется синим мощным потоком, спокойная, как спокоен человек, уверенный в своей силе. Какое счастье, что немцы не перешли Волгу. Какое счастье!
Ни Сталинграда, ни Жигулевских гор я не помню. Сталинград, кажется, проплыли ночью, и папа специально вставал, чтобы посмотреть, а вот Жигули…
– Смотри, сейчас будем проплывать Жигулевские горы.
– Где?
– Да вот.
– Где?
Эти зеленые холмы? Это они называются «горы»?
Папа поет:
Есть на Во-о-лге утес,
Ди-и-ким мо-о-хом зарос
От вершины до самого края….
Голос у папы негромкий, приятный. Он стоит у борта и, не отрываясь, смотрит на зеленые холмы.
И стои-ит сотни лет,
Весь он мо-о-хом одет,
Ни нужды, ни заботы не зна-ая…
Камышин, Кинешма, Саратов, Кострома – названия городов пахли Волгой. Пароход стоял подолгу, мы сбегали по трапу, отправлялись в город. Считали гудки. После второго гудка бежали обратно.
В Ярославль приплыли днем. Пришвартовались к берегу, на огромной площадке, покрытой асфальтом, высились штабелями уложенные шины. Нас долго не выпускали – шла погрузка. После погрузки папа подхватил меня, и мы помчались в город.
– На главпочтамт, – говорит папа.
Бежать до главпочтамта было неблизко. Мы пробежали в одну сторону, папа меня где-то оставил, исчез, и вот бежим молча обратно. Папа раздосадован и зол. С Волги доносятся гудки парохода, но Волги не видать. Мы бежим уже какими-то задворками, папа все время поглядывает на часы. Вдруг останавливается, что-то подсчитывает и неожиданно сворачивает в распахнутые настежь ворота. «Посторонним вход воспрещен. Стреляю без предупреждения» – и красная стрела. Я это вижу, папа тоже. Он бросает взгляд на мрачные одноэтажные строения во дворе, темные провалы окон и, не замедляя хода, быстро идет по двору.
Я очень хорошо вижу эту картину – высокий худой мужчина в военной форме, с фуражкой в правой руке, и худенькая девочка десяти лет в линялом сарафанчике на лямочках, с косичками до пояса. Вокруг мертвая, затаившаяся тишина, готовая внезапно разразиться грозным окриком и выстрелом. Девочка бежит вприпрыжку, оглядываясь по сторонам, время от времени подскакивает от боли и тихонько охает – опять наступила босой ногой на камень. Но теперь даже речи быть не может, чтобы папа взял на руки, как всего лишь год тому назад в Самарканде; нет, тихие вскрикивания раздражают папу.
– Папа, здесь же запрещено, – плачу я. – Папа, написано: «стреляю», давай обратно.
Я заглядываю папе в лицо, тяну за рукав. Папа, не замедляя шага, выдергивает руку и со всего размаха бьет меня по шее левой рукой.
Сейчас, на берегу Волги, в заброшенном страшном дворе, сером от пыли, я проведу черту между мной и папой. Постепенно эта черта будет утолщаться, пока я совсем не отделю папу от себя. Только спустя тридцать пять лет чувство крови проснется во мне, заговорит с новой силой, и я буду чувствовать папино настроение, мысли – все смогу определять, лишь коснувшись взглядом, и даже не глядя, по дыханию, по походке…