«Никогда ни один монарх так не пекся о благе своих подданных»! Он намеревался было упразднить систему тайных арестов[88], но сохранил ее, чтобы щадить фамильную честь узников. Все ясно!
Он намеревался провозгласить свободу печати, но с тем, чтобы запретить печатание «вредных газет» и «вредных книг».
Он намеревался делать займы с согласия Генеральных штатов, но объявлял, что в случае войны он вправе делать займы самолично, до наивысшей суммы в сто миллионов для начала. «Ибо непреклонное решение короля никогда не ставит благо монархии в зависимость от воли других».
Он намеревался также посоветоваться с нами насчет мест и должностей, которые в будущем дадут право на присвоение и передачу дворянского звания.
Одним словом, нам прочли длинный список всякой всячины, о которой с нами намеревались посоветоваться. Но король всегда оставлял за собою право действовать по своему усмотрению, наше же дело было платить. Тут-то у нас всегда было преимущество.
Король снова принялся говорить. Вот что он сказал:
«Имейте в виду, господа, что ни один ваш замысел, ни одно решение не могут иметь законной силы без моего особого на то соизволения — ведь я истинный защитник ваших прав. В моих руках все счастье моего народа, и вряд ли часто бывает, чтобы монарх добивался согласия своих подданных на то, чтобы даровать им свои милости. Приказываю вам, господа, немедленно разойтись и завтра утром явиться в залу, предназначенную для каждого сословия, дабы продолжать заседания».
Словом, нас поставили на место. Призвали нас лишь для того, чтобы мы утвердили голосованием денежные фонды, — вот и все. Если б парламент не заявил, что все налоги до сих пор взимались незаконно, нашему доброму королю и в голову не пришла бы мысль созвать Генеральные штаты. Да вот оказалось, что Генеральные штаты еще большая помеха, чем парламент, нам приказывали, как челяди: «Приказываю вам немедленно разойтись».
Епископы, маркизы, графы и бароны злорадствовали, видя наше смятение, и взирали на нас с высоты своего величия. Но поверьте, сосед Жан, мы не опустили глаз; мы дрожали от ярости.
Не добавив ни слова, король поднялся и вышел тем же манером, что и пришел. Почти все епископы, несколько священников и большая часть депутатов-дворян вышли через парадные двери на улицу.
Нам же предстояло выбираться через узенькую дверь на Шантье, но мы не трогались с места. Каждый размышлял, запасался мужеством, копил ярость.
Так продолжалось с четверть часа. И вдруг с места поднялся Мирабо. Его большая голова была откинута, глаза сверкали. Наступила зловещая тишина. Взгляды были устремлены на него. Он произнес своим внятным голосом:
— Господа! Признаю — все, что вы услышали, могло бы послужить ко благу отечества, если бы дары деспотизма не были всегда чреваты опасностью! Что это за оскорбительное самоуправство! Вам приказывают быть счастливыми — приказывают с помощью оружия, нарушая вашу национальную честь!
Все содрогнулись — мы понимали, что Мирабо может поплатиться головою. Он и сам это хорошо знал, но был вне себя от негодования. Его лицо преобразилось, стало прекрасным — да, сосед Жан: тот, кто готов отдать жизнь в борьбе с несправедливостью, — прекрасен, прекраснее этого нет ничего на свете. Он продолжал:
— Кто приказывает вам это? Ваш уполномоченный! Кто даст вам непререкаемые законы? Ваш уполномоченный — тот, кто должен, господа, получать их от нас, облеченных священными и нерушимыми политическими правами. От нас, на которых двадцать пять миллионов человек смотрят с надеждой, ожидая хоть относительного счастья, ибо счастье должно стать всеобщим уделом, достоянием, даром.
Каждое его слово, словно пуля, вонзалось в ветхий трон абсолютизма.
— Но свобода ваших совещаний крепко закована в кандалы, — возгласил он, сопровождая эти слова жестом, заставившим нас содрогнуться, — нас охраняют войска! Где враги родины? Уж не Катилина ли у наших ворот? Я напоминаю вам о вашем достоинстве, о вашей законной власти и требую, чтобы вы свято соблюдали вашу клятву. Она не позволяет вам расходиться до того, как будет выработана конституция.