Подумайте-ка об этом, сосед Жан, и объясните все хорошенько именитым людям нашего края. Нищета наша, длившаяся столько лет, возникла оттого, что мы были ограниченными, робкими людьми и платили налоги, не утвержденные нашими депутатами. Деньги — это душа войны, а мы всегда давали деньги тем, кто затягивал на нашей шее петлю. Словом, тот, кто стал бы уплачивать налоги после роспуска Национального собрания, был бы последним негодяем. Он предал бы своих родителей, жену, детей, самого себя и свою родину; а тот, кто стал бы их собирать, по заслугам считался бы не французом, а подлецом. Это — основной принцип, провозглашенный Национальным собранием 1789 года.
Собрание закрылось в пять часов и возобновилось в тот же вечер, 17 июня.
Представляете себе, как были поражены король, королева, принцы, придворные и епископы, узнав о постановлении третьего сословия. Пока шло заседание, Байи пригласили в канцелярию — за королевским посланием. Но Собрание не разрешило ему покинуть зал до конца заседания. На вечернем заседании Байи прочел нам письмо короля, который но одобрял выражения «привилегированные сословия», употребленного многими депутатами третьего сословия для обозначения дворянства и духовенства. Это выражение не понравилось ему. Выражение это, видите ли, противоречит тому согласию, которое должно царить среди нас, — однако ж, ему не показалось, что сами факты противоречат этому согласию. А факты остаются фактами.
Вот, сосед Жан, о чем я говорил вам выше: при дворе господствует несправедливость, хотя она и называется у них справедливостью, и царствует подлость, хотя она и называется у них величием. Как мы могли ответить? Только всеобщим молчанием.
На следующее утро все мы присутствовали на торжественной процессии святых даров на улицах Версаля. В пятницу, 19-го, были учреждены четыре комитета: первый для наблюдения за продовольственным снабжением, второй — для проверки полномочий, третий — для печати и четвертый — для отработки регламента заседаний.
Все шло по верному пути. Мы быстро продвигались вперед. Но это не правилось двору, тем более что в тот же день к вечеру нам стало известно, что сто сорок девять депутатов от духовенства высказались за проверку полномочий на всесословном собрании. Стараясь выполнить свои обязательства перед народом, мы вели себя спокойно, покорно сносили все оскорбления, все дерзкие выходки. Видя, что они напрасно стараются вывести нас из себя, что они втуне подстрекают нас на ошибочные поступки, привилегированные решили применить другие способы — более грубые, более унизительные для нас.
Началось это с 20 июня. С самого утра по улицам разъезжали военные глашатаи и возвещали, что «король решил устроить королевское заседание Генеральных штатов» в понедельник, 22 июня, а по случаю приготовлений к такой торжественной церемонии в трех залах, все собрания отменены вплоть до вышеуказанного заседания и что его величество даст знать новым объявлением о часе, когда он соизволит появиться на собрании всех сословий.
В то же время стало известно, что отряд французской гвардии занял зал «Малых забав».
Всем стало ясно, что наступает решительный час. Я обрадовался, когда оба моих сотоварища — Жерар и священник Жак — поднялись к нам наверх в семь часов. Дневное заседание было назначено на восемь часов. За завтраком мы приняли решение сплотиться вокруг нашего председателя, являвшегося для нас символом нашего единения, а следовательно, и нашей силы. По правде говоря, всех, кто мешает продвижению страны вперед, мы считаем отъявленными негодяями. Люди эти сроду не жили своим трудом; все они — тунеядцы, существующие лишь работою других, бездарные, неумелые, грубые; вся их сила зиждется на забитости и невежестве народа, которого всегда пленяет великолепное обличив лакеев, — он и не помышляет о том, что все эти золотые галуны, расшитые одежды и шляпы с перьями — плоды его трудов и бессовестного поведения тех, кто выколачивает из него деньги.
А то, что перед нами закрыли двери Собрания, до того уж неумно, что мы только пожимали плечами.
Разумеется, наш добрый король ничего не подозревал, — характер у него спокойный и мягкий, и он не снисходит до таких мелочей. Мы его благословляли за доброту, за простодушие, веря, что ему чужды глупость и дерзость придворных.