Девочка насмешливо засмеялась, а он тихо сказал:
— Ты красивая.
Она смутилась и отвела взгляд. Мы оцепенели, вытаращили на них глаза, не смеялись и ничего не могли понять.
— Расскажи что-нибудь, — сказала девочка и взглянула на него искоса, очень кокетливо.
— Я подарю тебе прекрасную вещь. Она дороже серебра, дороже золота, потому что на ней все цвета радуги. Но за ней надо ехать очень далеко, поэтому сейчас я должен уйти. Я один знаю, где эта вещь, и только я могу ее принести. Дождись меня, и я ее тебе принесу.
Девочка слушала, широко раскрыв глаза. Потом печально и робко спросила:
— Скажи, почему ты всегда говоришь неправду?
Он тихо ответил:
— Я всегда говорю правду.
Заглушенная ревность вырвалась из нас диким хохотом.
— Врун! Врун! — закричали мы, и стены соседнего газового завода отразили наш вопль.
Он нервно вздрогнул — может быть, первый раз в жизни.
Потом пригладил волосы, выпрямился, высокомерно усмехнувшись, смерил нас взглядом и ушел.
На следующий день, выйдя из кустов, он осторожно, будто собственное сердце, вытащил из-под заплатанной рубашки сверток тонкой шелковистой бумаги. Развернул — и, словно радуга, засверкало перед нами невиданной красоты павлинье перо. Он не спеша поворачивал его в руке, будто любовался переменчивой игрой красок.
— Я никогда не вру, — сказал он тихо, глядя прямо в глаза девочке. — Я принес его издалека, с диких, неприступных скал. Я полз на животе, цеплялся ногтями под палящими лучами солнца. Но видишь, я тебе принес, потому что ты красива.
— Он его в магазине взял! Просто купил! — сказали мы, когда он ушел, а потом замолчали.
Потому что девочка провела шелковистым пером по своему лицу и в странной задумчивости, будто знала какую-то тайну, сияя глазами, улыбалась.
А назавтра в утренних газетах мы прочли, что неподалеку от купален Рудаш с отвесных каменистых глыб горы Геллерт пожарные сняли мальчишку, искавшего оброненное павлинье перо. Собравшаяся у подножия толпа с волнением следила за тем, как он, цепляясь руками за расщелины и болтая ногами в воздухе, висел над пропастью, рискуя сорваться в любую минуту. Когда пожарные спустились с ним по лестнице, кое-кто из взволнованной толпы надавал ему пощечин. С перекошенным от проглоченных слез ртом мальчик некоторое время терпел, затем, внезапно рванувшись, вырвался из кольца людей и убежал. В руках он сжимал павлинье перо.
Пришла осень, и он подолгу смотрел на желтеющие листья.
— На что ты все время глазеешь? — спросила с раздражением девочка.
— Разве ты не видишь? — сказал он с грустью. — Нашу площадь поцеловала осень, и площадь помертвела. Смотри, все умирает: трава, кусты и деревья.
— Смешно! — сказала девочка. — Это же осень, и не на что тут глазеть.
Тогда он начал рассказывать, тихо, задумчиво:
— Пришел я однажды в огромный зал. Там все было белым: стены, кровати, люди. Было тихо-тихо, я шел на цыпочках, чтоб не шуметь. У окна стояла кровать, и я сел на нее. В саду желтели листья. Вдруг я увидел, как в окно проник ветерок. Он обежал белый зал и поцеловал мою мать… Его подослала осень, я видел собственными глазами… Моя мать помертвела, как сейчас наша площадь, и закрыла глаза…
Он зябко поежился и поднял воротник пальто, прикрыв тонкую, худенькую шею. Мы молчали и уже не смеялись. Нам стало грустно.
А девочка схватила его за руки, и в глазах ее стоял страх, когда она, чуть не плача, крикнула:
— Ты опять наврал! Разве можно увидеть ветер? Нельзя видеть ветер!
Он, врун, долго смотрел на нее, потом медленно, понимающе кивнул:
— Я наврал. Ветер видеть нельзя. — И, нежно погладив ее по голове, весело засвистел.
Выпал снег. Небольшое деревянное строение на площади, где был детский сад, превратилось в сказочную хижину, и тогда мы перебрались в крохотную кондитерскую на улице Лютер. Мы просиживали там вечера, тратя чаевые и сверхурочные, которые нам удавалось наскрести, занимаясь своим ремеслом.
В один из вечеров, когда он пришел после работы на площади Телеки, где женщинам, уходившим с рынка, таскал тяжелые корзины и свертки, согрел озябшие за день руки, съел пирожное с кремом и наконец закурил, мы стали просить его продолжить свой рассказ.