— Это верно, — согласились старики. — Мы не знали.
— Я и сам не знал, — встрянул Хаим и поправил папаху. — Кашлял себе и все… Но дело не в этом.
— Нет? — уважительно спросил я теперь уже и его, а Ричард вздохнул и буркнул:
— Он опять про свое!
— А что?! — и Хаим задрал голову к близнецу. — Каждый имеет мнение! Даже чеченцы. Они, например, считают, что Бог стал создавать мир — только чтобы произвести лошадей и усадить на них джигитов; а меня спросить — Бог создал мир, чтобы издеваться над евреями, а что касается лошадей и джигитов, — это разные вещи! Лошади созданы не для того, чтобы на них скакали усатые бездельники с кинжалами. Или — время! Чеченцы считают, что чем быстрее работают часы, тем быстрее проходит и время; а я думаю, что время движется только когда что-нибудь происходит… А если вокруг тихо, — стоит и время…
— Говори по делу! — прервал его близнец.
— Ладно, — кивнул Хаим и вернул взгляд на меня. — Я думаю, что он отравил меня из-за бабы! Лезгинка! Но умница, — хотя и не могла выбрать между ним и мной, между красотой и мудростью. Ну, он и решил ей помочь разобраться с помощью рыбы! Так я считаю!
— А что с лезгинкой? — спросил я Хаима.
— Она в Нальчике, — ответил Ричард. — У нас там с ней кирпичный дом с центральным отоплением.
— А почему не переедет в Грозный? — спросил я его.
Ответил теперь, наоборот, Хаим: пригнулся, поднял с базальтовой плиты валявшуюся там связку ключей и сказал:
— Я говорю ему то же самое: вот тебе ключи от квартиры, пусть приезжает и живет. А он третий год упирается: не доверяет! — и, воодушевленный помышлением о лезгинке, подбросил связку в дрожащий луч солнца, но уже не промахнулся.
16. Смешное не лежит на поверхности
Перезвон ключей, силившихся вырваться из связки и разлететься в разные стороны, высек в моей памяти мимолетный кадр из американского фильма с Богартом. Возникло неотложное желание убежать и жить не своей жизнью. Или что то же самое — прокрутить ее далеко вперед, в мои американские годы, так, чтобы вся эта сцена со стариками оказалась бы вдруг полузабытым прошлым; чтобы пленка с заснятой на ней грозненской синагогой уже выцвела на полке в моей нью-йоркской квартире, а сам я, подобно Хаиму, подбрасывал ключи от запертого за собой прошлого и сознавал, что мудрость заключается не в поисках мудрости, а в добывании смеха. Именно в добывании, ибо, в отличие от печального, смешное не лежит на поверхности, хотя все на свете либо уже смешно, либо станет таковым.
Эта мысль возникла тогда потому, что захотелось выскочить наружу и расхохотаться как над собою, не усидевшим дома и пустившимся в поиски заброшенных молитвенных домов, так и над девятью стариками, отказавшимися возвращаться в собственные жизни после сорокалетнего странствия и ютившимися в узкой пристройке, откуда — за неимением более волнующего маршрута — они, должно быть, трижды в день ковыляют в зал, на свидание с Господом. Выяснилось, однако, что молятся старики не в зале, а в пристройке: нет кворума. И не вместе, а вразброд, каждый сам по себе. Что же касается Ричарда, он молится редко: во-первых, — лень, во-вторых, — мало смысла, а в-третьих, — в Нальчике, где его ждет лезгинка, синагога вдвое больше грозненской. Последний довод породил у меня вопрос, который Ричард и сформулировал:
— Ты думаешь — какого хрена я тут ошиваюсь, если в Нальчике у меня жена и синагога, а здесь — только эти пердуны. Правильно? Нет! Вопрос правильный, а ответ неправильный: знаешь не все.
И, набрав в легкие воздух, Ричард принялся сообщать мне то, чего я не знал. Сообщал долго, потому что сначала его перебивал только Хаим, но вскоре этим стали заниматься и остальные: спорили, бесились, оскорбляли друг друга и пинали локтями в грудь. Потешное заключалось в том, что твердили все одно и то же, причем, одинаково громко. И пока стоял шум, я, не вникая в смысл этой перебранки, обобщал происходившее в абстрактных образах: человек относится к себе так серьезно, что высказываемая им банальная истина кажется ему всегда личной и волнующей.
Перебивая даже самих себя, каждый из стариков старался довести до моего сведения, будто времена наступили скверные, и евреев не жалуют уже и на Кавказе: аборигены утратили сразу и рассудок, и стыд, стремятся выжить евреев с насиженных мест, но когда те снимаются с этих мест, аборигены что? — обижаются и — что еще? — сердятся. Ненадолго, правда, — до тех пор, пока им приглянется еще что-нибудь из еврейского добра. В Грозном они уже прибрали к себе все кроме этой синагоги, — синагогу не трогали. Стеснялись. Три года назад стесняться вдруг перестали, что совпало по времени с выдвижением в председатели горсовета немолодого, но романтического поэта-баснописца по имени Тельман Арсануков.