Пасха в тот год была ранняя. Она пришлась на апрель, и на Страстной неделе мадам де Фержоль занялась хозяйственными делами, к которым в провинции относятся как к священнодействию. В доме баронессы началась «весенняя стирка», а стирка тогда была целым событием. В богатых домах, как водится, четыре раза в год устраивали «большую стирку», перестирывая обширные запасы постельного и столового белья. В гостиной на званом вечере обсуждали как интереснейшую новость сообщение, что у мадам такой-то «большая стирка». Для «большой стирки» нужны были огромные чаны, тогда как для обычной хватало лохани. Для «большой стирки» в дом приходили прачки, что сулило беспорядок и неприятности, поскольку прачки в большинстве своем сплетницы и язычок им не привяжешь. Все они нахалки, бесстыдницы, ненасытные обжоры и пьяницы; вода, в которой они целый день полощутся, отнюдь не смягчает их нрава, а стук вальков не заглушает несносной болтовни. У любой хозяйки, даже у самой властной, холодело внутри при мысли, что надо «позвать прачек». По счастью, в Святую субботу мадам де Фержоль уже отдыхала от них. Ворвавшись, как смерч, в «особняк де Фержолей» и на несколько дней лишив одиноких женщин тишины и покоя, шумные повелительницы валька и корыта, перемыв хозяйкам не только белье, но и косточки, наконец удалились. Простыни и скатерти осталось только «прибрать», как говорят в провинции, и Агата с единственной нанятой на год прачкой вдвоем снимали высохшее белье с натянутых в саду веревок — помощи им не требовалось. С восхода солнца они были в саду, сплошь завешенном белыми полотнищами, которые шуршали и развевались, подобно знаменам, или надувались на ветру, как паруса. Служанки сновали без устали взад-вперед по садовым дорожкам и к приходу госпожи успели завалить бельем круглый стол и стулья в столовой. Мадам и мадемуазель предстояло теперь все сложить — этой обязанности они никому не доверяли. Мадам де Фержоль как истая нормандка знала толк в хорошем белье и приучала дочь к домовитости. Для Ластени у нее было заранее приготовлено превосходное приданое. По возвращении из церкви мать и дочь сейчас же с охотой принялись за дело, словно обыкновенные мещанки. Баронесса и Ластени стояли по обе стороны громоздкого круглого стола красного дерева и нежными руками складывали полотняные простыни, когда в столовую вошла Агата с целым ворохом белья на плече и обрушила его на стол снежной лавиной.
— Святая Агата! — Это было ее обычное присловье, впрочем, можно ли обвинить в святотатстве верующую, которая и в горе, и в радости истово призывает святую покровительницу? — Святая Агата, какое тяжелое! Как его много! А чистое-то какое! Прямо снег! И сухое, и пахнет как! Да, мадам и мадемуазель, вам с ним и к обеду не управиться. Ничего, с обедом подождем. Вы обе есть никогда не хотите, а капуцин ушел! Насовсем ушел, больше не вернется. Святая Агата! Говорят, эти капуцины всегда так, ни вам, благодетели, спасибо, ни до свидания!
Старая служанка привыкла говорить с госпожой откровенно. Когда барон увез мадемуазель д’Олонд и случился скандал, красавица Агата, бело-розовая, как яблоневый цвет, истинная дочь Котантена, отважно последовала за своей влюбленной госпожой в Севенны. С тех пор она стала в три раза старше, но так и осталась девицей. Право быть прямодушной она заслужила честно. Во-первых, потому что из преданности госпоже «не побоялась попасть на зубок всем кляузникам», участвуя в истории с увозом, во-вторых, потому что вырастила Ластени, и, в-третьих, потому что осталась с ними в «этой кротовой норе», которую ненавидела всей душой. Уроженка края сочной травы и тучного скота, Агата пережевывала мысль о превосходстве своей родины с упорством коровы, жующей жвачку. Ее откровенность объяснялась еще и тем, что они втроем жили очень замкнуто и, тесно общаясь, привыкли друг к другу. Будь у мадам де Фержоль по-прежнему два десятка слуг, Агата не осмелилась бы говорить ей правду в глаза; она и сейчас глубоко почитала госпожу и была дерзкой лишь на язык. Баронесса проявляла снисходительность к малым сим, как повелевали ей благородство и воспитание, но благородству и воспитанию не под силу вполне обуздать гордую натуру.