Нравственная бездна – вот куда ведут построения Ивана. Открыто и прямо заглянуть в эту бездну, так, как глядит в нее Достоевский, дано не каждому: ведь не секрет, что уже само чтение его книг зачастую представляет собой тяжелое испытание для человеческой психики.
Именно страх перед безмерностью вырастающей до степени Абсолюта ответственности ведет в конце концов к безумию Ивана Карамазова. Нет, существо формулы «если Бога нет, значит все позволено» понимается им вовсе не как снятие каких-то внешних ограничений, не как устранение внешней острастки. И уж тем более не как устранение всякой ответственности за свои действия и даже за свои помыслы. Отшлифованный вольнодумной философией разум интеллигента и совесть христианина – вот две силы, столкновение которых оказалась не в силах вынести его больная душа.
Так что попытка смертного преодолеть самоотчуждение своей собственной свободы (а принятие на себя полной меры ответственности – это и есть такое преодоление) может обернуться и трагедией, как она обернулась трагедией для Ивана. Да и дано ли вообще смертному заглянуть в эту бездну и остаться самим собой? В Священном Писании не однажды говорится о том, что человеку не дано увидеть лицо Бога: слишком слаб дух даже самых великих Его пророков, чтобы выдержать это страшное испытание. Но если совесть – и в самом деле Его голос в душе каждого, то полное погружение в эту нравственную бездну по праву может быть сопоставлено с попыткой взглянуть прямо в Его глаза. Способна ли человеческая психика выдержать встречный взгляд?… Так что видеть в этом самоотчуждении изначальной свободы одну только негативную составляющую было бы совершенно неправильным. Вековое средство самозащиты, оно играет и охранительную роль.
Правда, оно же может обернуться и преступлением. Вспомним и другое, как философия Ивана преломляется в голове Смердякова. Ведь здесь эта формула превращается в снятие всех запретов, извне наложенных на человека. Впрочем, было бы глубоко ошибочным видеть в Смердякове что-то одноклеточное, для которого Бог – это только внешняя острастка и не более того.
Не видя возможности открыто претендовать на равенство, дарованное происхождением, он перед самим собой ни в чем не хочет уступать Карамазовым. Не принимая всерьез Алешу и презирая Дмитрия, он склоняется только перед одним – образованностью Ивана. Вот то, пожалуй, единственное, чего он в силу униженного своего положения так и останется лишенным навсегда, в чем ему уже никогда не сравняться с Иваном. Но и здесь дает себя знать воинствующее самолюбие лакея, воинствующее неприятие бастардом никаких других объяснений собственной униженности, кроме как злой «не-судьбы». Вот и пыжится он самому себе доказать, что по своему интеллектуальному потенциалу он ни в чем не уступает сопернику. Отсюда-то и тяга его к «умным» разговорам. Но природного ума он и в самом деле не лишен. Поэтому устранение Бога хоть и воспринимается им как снятие внешних ограничений, но все не же столь уж прямолинейно и примитивно. Признавая авторитет Ивана в сфере сложных философских построений и вместе с тем не будучи в состоянии до конца понять всю его тонкую метафизику, Смердяков просто перекладывает ответственность за свои собственные деяния на саму философию Карамазова. Пусть Бога нет, но ведь есть же (по доводам этого интеллигента) какой-то иной субстрат справедливости. И если в построениях Карамазова носителем этой справедливости в конечном счете должен являться Разум человека, то в представлении Смердякова, не обремененного университетским образованием, это начало оказывается такой же трансценденцией, как и надмировая сущность, но теперь уже во всем альтернативной Богу. Альтернативность же Богу неминуемо означает собой и альтернативность совести. А в этом случае действительно позволенным оказывается все. Ведь и альтернативный источник нравственности должен иметь какую-то свою, принципиально отличную от налагаемых совестью, систему запретов. Велениями своей совести в этом случае вполне допустимо пренебречь; отсутствие же явственно различимого голоса этого иного источника легко может быть истолковано как абсолютная приемлемость для него всего того, что делает освободившийся, наконец, от Бога индивид.