Хотя что я могу поделать? Я беззащитен. Я слаб. Конечно, нужна некоторая доля подлости: ведь я — это я, а мой отец — это мой отец (правда: мой отец), — но отныне любой, любое ничтожество может бросить мне несколько уничижительных слов, и мне нечего будет ответить. До сих пор политическим подонкам было трудно меня достать (выпускник гимназии ордена пиаристов, отец четверых детей, отпрыск чистых и благородных венгерских кровей — так что канайте, ребята, куда подальше, стричь фонтаны, пасти ежей). [Бывало, что этим своим положением я пользовался, не желая переусложнять некоторые примитивные споры. И это, конечно, неправильно: то, о чем я говорю, за что выступаю, должно иметь силу, даже будь я комсомольцем, гомосексуалистом, импотентом и вдобавок евреем. Или — какой кошмар! — протестантом! Шутка.]
Но это еще не самое страшное, этот страх, если достанет смирения (написав эти слова, я всхрюкнул, и захотелось добавить: хе-хе, какая, однако же, небывалая стилистическая неуверенность проявляется в этом тексте), можно одолеть. Страшнее то, что, вопреки рекомендации поэта, мне не хотелось бы изменять свою жизнь. Но, боюсь, она все равно изменится. [Ведь скольких людей, сколько интересов я взбаламучу…]
И еще, пусть не самое важное: мне не хочется жить в тоске, подавленным и затраханным. Ибо есть во мне, как выразился (не без иронии) Месей, некий онтологический оптимизм, с которым я не хочу расставаться. Не хотелось бы отдавать его. Будь я сейчас 25-летним (и будь я не я), мог бы стать алкоголиком. Или впасть в глухую депрессию. Ибо все это выше моих сил. Для меня это слишком.
Не хочу, не желаю. И становиться серьезнее не хочу. Серьезность и остроту мне всегда приносил язык. Он помогает мне, всегда помогал. О языке, родной речи я говорю всегда, как о матери, и думаю о нем так же, с такой же нежностью. (При слове «мать» мне приходит на ум отец, и вот уже текут слезы. Лучше выражусь так — говорить, что я плачу, не хочется.)
Не хочу, чтобы у меня изменилась «походка». Да, сердце мое тяжело, как латинско-французский словарь Гаффио. (По всей вероятности, до последнего вздоха я буду интертекстуален.) Точнее, не сердце — желудок, точь-в-точь как в «Гармонии»: «Наутро, едва я проснулся, мне в глотку вцепился страх. То был не тот страх, с которым я был знаком» (стр. 555). Эти слова я черпал из головы, их диктовало воображение. А теперь вот плетусь по стопам своей книги.
[Еще две записи от того же числа — на обороте верстки романа Катрин Рёгла. Спасибо, Катрин.]
Что касается Господа Бога, то к Нему я еще вернусь (как же я буду на Него орать, призывая Его к ответу), но, с другой стороны, кому-то я все-таки должен быть благодарен за то, что узнал об этом только сейчас, а не тогда, когда мне было двадцать или, положим, тридцать лет. Я никогда бы не написал свои книги, не написал бы «Производственный роман» или потом, накануне и в начале 1990-x, свои эссе, — ничего из того, в чем проявилась моя так называемая раскрепощенность.
Я не смотрел на отца снизу вверх, как на какой-то пример, образец для себя, я просто смотрел на него, учился у него, ну и любил, как только можно любить отца (как, естественно, и сейчас — о Боже, что будет с этой любовью? опять я оплакиваю себя). Я даже думал — и об этом писал, — что говорю не только от своего имени, но и вместо него. Я гордился им. Тем, что его не смогли размолоть (!), превратить его в жертву, обиженную и фрустрированную, — он был свободной жертвой, и для меня это значило очень много. Благодаря ему я мог гордиться своей семьей — и от этого (в частности) чувствовал себя сильным. Или скорее: раскованным. То есть уверенным в себе без необходимости напускать на себя важный вид. Мог спокойно быть нерешительным и при этом уверенным в себе человеком, потому что мне не нужно было думать о себе. Не нужно было никому ничего доказывать. Я знал, что у меня есть надежный (семейный) тыл — и все дороги к нему вели через отца.
О, если б я знал об этом позорище, я всю жизнь положил бы на то, чтобы написать «Гармонию», иначе эту, эту последнюю (!) мою книгу было бы невозможно перенести. Я настолько хотел бы, должен был бы хотеть написать ее, что, разумеется, из этого ничего бы не вышло. [Ерунда. Если б я знал, как я посмел бы взять в руки перо!.. Ненависть, стыд и страх меня бы похоронили.]