— Ты такая уютная, — только и сказал муж, присаживаясь на диван рядом с Алей, которая методично сматывала нити разноцветной шерсти в один большой клубок, прикидывая, что с ним делать дальше (вязать она не умела и не испытывала ни малейшего желания учиться). — Именно об этом я всегда мечтал: тихое, семейное счастье с обычной женщиной, — сказал он, прижимаясь к ней крепче и запуская пальцы в длинные черные кудри. — Знаешь, а темный цвет идет тебе даже больше. Такая цыганистость появилась манкая.
Все Алино существо готово было визжать от ра-зочарования и гнева: «Я не обычная женщина. Не обычная! Яркая и манкая — вот где правда, а остальное — плод твоего воображения, идиот!»
Ей так хотелось вытащить из своей головы цепкие лапки, все крепче опутывающие ее своей паутиной, но приходилось терпеть и улыбаться, и играть в спокойствие, тепло и покорность и злиться, злиться, злиться… Нет, не на себя за пустые мечты и корыстные намерения, которые неожиданно не оправдались, а исключительно на того, кто не позволил им оправдаться.
Аля забросила игру на гитаре и на все робкие предложения мужа спеть и сыграть отвечала мягким отказом, ссылаясь на усталость, отсутствие настроения или неожиданную боль в горле. Но…
— Послушай, Алюша, тебе должно понравиться.
Аля взяла в руки конверт от пластинки. С картона ей улыбалась светловолосая красивая женщина, фотографиями которой несколько лет назад пестрели все газеты.
— Анна Герман? Она же, кажется, больше не поет.
— Не пела. А ты слышала про аварию, да? Ты же вроде тогда была еще маленькая.
Аля впервые за долгое время посмотрела на мужа с интересом. Конечно, пять лет назад ей было всего восемнадцать, но назвать ее маленькой и считать, что восемнадцатилетняя девушка, студентка театрального вуза, не знала об автокатастрофе, о которой гудел весь мир? Теперь только она поняла его отношение к себе. Это не было поклонением и восхищением. Отнюдь. Он воспринимал ее как маленькую глупую куклу, которой можно и нужно управлять. Он был хозяином, полноправным и властным, и приходил в ярость, когда любимая игрушка пыталась проявить строптивость.
Открытие Алю удивило, но не расстроило. Ей, хитрой и не обделенной подвижным умом, казалось, что изображать наивную простоту легче, чем играть в терпение и мудрость, нисколько ими не обладая. И ничего не стоило равнодушно пробормотать:
— Кто-то мне говорил про трагедию в Италии, я уж и не припомню.
Слукавила. Она прекрасно помнила и огромный разворот в «Огоньке», и печальную, почти похоронную статью в «Литературной газете», и свое безграничное сочувствие к этой красивой польской певице, которая успела только ступить в лучи славы, но не успела в них искупаться.
Помнила Аля и о том, как два года назад они всем курсом собирались на квартире у пижона Гены Мякинина, москвича, который в театральном оказался лишь по настоянию папы-режиссера и мамы-художницы и испытывал интерес исключительно к вещам околотеатральным, от актерства далеким. «Капустники», посиделки, выпивка, девочки и хороший табак — вот и все ценности, к которым стремился Гена и щедро делился ими с однокашниками в шикарной родительской квартире.
Занятая Аля на подобных вечеринках была редкой гостьей, но в тот раз оказалась именно тем человеком, перед которым Гена решил в очередной раз покрасоваться:
— Гляди! Ни у кого еще нет!
Он с наигранным безразличием протянул ей пластинку. Она называлась «Человеческая судьба», и пела на ней Анна Герман.
— Она вернулась.
— И с блеском! Песни — закачаешься!
Аля тогда прыснула, а Генка обиделся:
— Ты чего?
— Ничего, — только и смогла она вымолвить сквозь выступившие от смеха слезы, а молодой человек отошел, насупившись и не забыв покрутить пальцем у виска.
Как ему было объяснить, что такие, как он, должны гордо демонстрировать пластинки Элвиса или «Битлз», но никак не певицы, поющей лирические песни! (А Герман они тогда так и не послушали.)
И вот теперь муж поставил совершенно новую пластинку, и из динамиков зазвучал нежный красивый голос. Аля слушала песню о надежде, которая по праву превратится потом в одну из лучших песен двадцатого века, ужасно жалела, что нет у нее такого дома, о котором хотелось бы сложить песню, и чувствовала, что проникновенные слова скорее отбирают у нее надежду, а не придают сил. Хотя: