какой-то механизм, который искажал образ, едва он успевал появиться, опаляя его, лишая ясности очертаний, как это бывает, когда смотришь на предмет при слишком ярком освещении.
— Интересно, зачем он меня писал? — как-то подумала она вслух.
— Я уверена, что он не желал тебе зла, — сказала картина голоском, который был не громче, чем жужжание пчелы.
Принцесса, стоявшая вполоборота к шкатулке, чуть склонив голову, спросила:
— По-твоему, он меня ненавидит? Да?
— Насколько я помню, он никогда о тебе плохо не говорил.
— Ты лжешь, — сказала Принцесса, хотя и не очень уверенно. Ей почему-то становилось все труднее и труднее угадывать, о чем думает лицо на портрете, даже когда его голос звучал, как ее собственный.
— Нет, не лгу! — возразила картина, и в тоне ее звучала обида. — Если хочешь знать, при мне он ни разу не упомянул о тебе!
— Говорить обо мне он не мог, а думать, конечно, думал, — сказала Принцесса. — Потому что мое лицо стало для него навязчивой идеей.
— Ага! Значит, ты признаешь в них некоторое сходство с собой!
— Ничего я не признаю! — вспылила Принцесса. — Перестань ловить меня на слове!
И, чтобы избежать дальнейших пререканий, она повернулась и быстро вышла из комнаты.
Но мысли о портретах не давали ей ни минуты покоя. За ужином, сидя напротив Принца, хмурая и недовольная тем, что он перестал понимать ее и что скоро ему уезжать, а неопределенность их отношений остается, Принцесса, откусив кусочек булочки, вдруг представила себе, как Влемк-живописец изобразит ее: вот она, сверкая колючими, как у горностая, глазками, жадно пожирает кусок курицы. Или в лесу: она бродит, ломая руки и то и дело откидывая назад волосы, будто отгоняя прочь навязчивые мысли либо отвергая несправедливые упреки тех, кому слепо верила; и в памяти ее вдруг воскрес образ, глядевший с картины Влемка-живописца, — образ более реальный, чем деревья и кусты папоротника вокруг: в припадке безумия она раздирает себе ногтями лицо.
Однажды произошло необычное: в ее комнате появился Король, ее отец. Когда дверь за ним закрылась, а слуги отступили по его приказанию в глубь комнаты и будто растворились, как сентябрьский туман, в шторах и стенах, Король, судорожно одергивая на себе одежду, словно все, что к нему прикасалось, все мало-мальски вещественное причиняет ему жгучую, почти невыносимую боль, с большим трудом поднял голову и спросил:
— Дочь моя, что с тобой? Мне говорили верные люди, что ты ведешь себя так, будто лишилась рассудка.
Принцесса побледнела от страха; как и все обитатели дворца, она по опыту знала, что такое отцовский гнев.
— Только не лги! — крикнул он.
— Я и не собираюсь! — возмущенно крикнула она в ответ.
Король поднял брови, изучая ее, его крошечные коготки затеребили края одежды.
— Прекрасно, — сказал он.
Его голова вдруг откинулась назад, словно его ударили невидимым предметом по подбородку. По телу его пробежала судорога, он замахал руками, точно крыльями, потом приступ кончился. Слуги, готовые кинуться к нему на помощь в любое мгновение, приникли к его креслу; в их скрюченных фигурах было что-то обезьянье. Когда он смог снова поднять голову, по его носу и бороде струился пот.
— Тогда скажи, что случилось. У меня осталось мало времени — это всякий дурак поймет. — И, не дождавшись от нее ответа, он нетерпеливо добавил — Ну?
— Я сама не своя, — еле слышно отвечала Принцесса. К ужасу своему, она заметила, что и ее руки теребят платье, хотя и не так судорожно, как руки отца.
Голова его то падала вперед, то моталась из стороны в сторону, рот широко раскрылся, как в агонии.
— Не теряй времени! — прохрипел он. — Будь милосердна! — И снова, только резче прежнего, голова старого Короля откинулась назад и тело забилось в конвульсиях. Слуги двинулись было к нему, но он так решительно замахал на них руками, что Принцесса затрепетала от страха. — У нас нет времени для жеманства! — крикнул он сдавленным голосом. Из носа его потекла струйка крови, которую он попытался втянуть в себя.
И тогда шкатулка в порыве любви и скорби воскликнула:
— Расскажи ему! Ради бога! Расскажи ему все! И дело с концом!