Содержательным смыслом прозаической композиции является категория художественного времени, точнее, повторим, пространства-времени, ибо, развертываясь во времени, словесные массы неизменно дают и весомое ощущение пространства текста, хотя это ощущение и можно и счесть условным — ощущением второго порядка (ибо «реального» пространства, единовременно данного, тут нет). Мало того, всякий практик знает, что художник слова в процессе исполнения текста ритмически и образно ощущает этот текст СКОРЕЕ именно как разворачиваемое пространство, чем как время. Тем не менее процесс протекает во времени, и ритм фразы, периода и пр. — формально временной, а не пространственный.
Само ощущение объективного времени и воплощение его во времени художественном наглядно, «лабораторно» видно, например, на текстах летописей, это хорошо показано в книге Д.С.Лихачева «Поэтика древнерусской литературы» (Л., «ХЛ», 1971 и др. издания), где, кстати, дано и еще одно обоснование самой категории художественного времени.
Итак, пространство, время. Перед автором задача — воплотить смутный образ некой «второй жизни», маячащий у него в уме и в душе, в словесные формы. Возникает проблема композиции; это первое, что возникает: относительно произведения как целого.
Как стихотворец на русском языке практически почти не может выйти из «фона» силлабо-тоники, так автор прозаического произведения практически не может выйти за пределы тех трех-четырех общих типовых решений, которые предлагают ему законы материала жизни и слова как материала самого творчества. Сорок лет говорил прозой и не знал об этом… Так и здесь. Дедуктивное, заведомое незнание не избавляет от исполнения самого закона.
Первый и очевидный тип композиции — это композиция прямая, прямого времени; следует тотчас же заметить, что термины такие не общеприняты и, как нетрудно догадаться, представляют собой контаминацию и обобщение разных прочих терминов, выражающих ситуацию, на наш взгляд, более дробно и частно. Итак, прямое время.
В этом стиле много работала великая русская проза ее золотого века. Что еще раз доказывает, что прием — не сам по себе и что внешняя простота или изощренность приема не являются ни порицанием, ни хвалой в искусстве… Русская «малая» проза, особенно рассказ как «русский жанр», с ее типичной (хотя и далеко не всегдашней!) установкой на особую непринужденность, не только внутреннюю, но и внешнюю правдивость, ЕСТЕСТВЕННОСТЬ форм высказывания, явно предпочитала вот эту «простую» и «безыскусственную» композицию прямого течения действия, материала. Начало — в начале, конец — в конце. Экспозиция, завязка, развитие, кульминация и развязка — все по школьной схеме, ну, разумеется, плюс-минус какой-нибудь компонент, компоненты.
Перед нами рассказ Тургенева «Льгов». Почему «Льгов»? Да он нагляден и характерен. Для иллюстрации глубинных, исходных законов не всегда хороши экзотические примеры, даже чаще они не хороши. «Банальное» есть самое верное, глубинное, потому и примелькалось, и потеряло свежесть для нашего восприятия. Надо лишь восстановить ее, эту свежесть.
В «Льгове» противостоят охотники Ермолай и Владимир, тут же — знаменитый Сучок, с тех пор вошедший отдельно во все хрестоматии и, кстати, по нашему мнению, как образ повлиявший на Ивана Африканыча Василия Белова; здесь и автор-рассказчик. Энергичный Ермолай правит действием: каждое его появление (начиная с первой же фразы «Поедемте-ка во Льгов… Мы там уток настреляем вдоволь») движет сюжет как сюжет. Владимир неприятен, это некое явление полуцивилизации, на изображение которого Тургенев не жалеет снижающих жестов; оно и волосы у него мыты квасом, и мажет-то он, каждый раз объясняя, почему промазал, и трус-то он, наконец, полный — в конце. Но все это ясно, и в нашем случае дело не в этом.
Нас, разумеется интересуют те сложности простой композиции, которые не тут же заметны и столь часто подводят неопытных авторов, беспечных при виде всей этой мыслимой простоты.
Есть в рассказе место, которое не вошло в хрестоматии. Если спросить в любой аудитории, никто не назовет, откуда это. Что же это за место?