Вот Тимофей, ближний человек, отменный воевода, мало чем уступит самому Боброку, а в глаза не лезет - вот, мол, я! - не перебивает других и не сует свои-думы! вперед Князевых. А вот Пронские, Даниил и старший,
Владимир, эти любят поговорить, ну да кто без греха? Разве что Юрей Кочевин-Олешинский так про себя думает, а сам, глядишь, как Рязань брали у Олега Рязанского, он тут как тут: Владимир Пронский на кормление и на власть там поставлен, а боярин Юрья возы оттуда направлял в вотчину свою. До серебра да злата больно дотошна душа его. Ох, Юрья, Юрья... За тиуном Свиб-ловьш тоже нужен глаз да глаз. Нет, княжего он не возьмет, он иной поковки человек. Зато на сборах податей, слухи доходят, обмеряет и обвешивает черный люд! Ему - доход, а княжеству - урон ото зла, что ложится в душу людей медленно и плотно, как ил в реке Москве, люди видят, что разницу Свиблов Никита себе волочет. Брат его, Федор, тот уже отяжелел в походах, особенно в последнем - против земли мордовской: всю ее разорил за опустошение Нижнего Новгорода, а сколько при этом возов добра увез на двор свой - того и сам не помнит, военная добыча свята. У татар учился, поди... А ныне на пирах загрызутся - чисто собаки! Доносят друг на друга татарская зараза въелась! Половина другого веку на исходе, как Русь привыкла к междоусобию, наговорам, резне... Но есть крепкие кочки на болоте! Вот Бренок, солнышко красное! Ничего-то ему не надобно, только бы ездить с князем на охоту, поозорничать немного, и хоть теперь он приосанился - чин мечника велит губу поджимать, глаза все такие же, чистые, прямые, как у отрока. Рядом с ним сидит сын тысяцкого Василия Вельяминова, Ванька, - обычай завел, приглашать пятнадцатилетнего на советы! - ему бы галок гонять по уму-то, а мнит о себе! Тысяцким стать желает, смерти батькиной, поди, не дождется. Вон глаза-то шмыгают, кабы не носа пластина тонкая - расшиблись бы глаза его друг о дружку. Вот и тут глазами выблес-нул на Бренка, будто вор-придорожник. Что из него выйдет? Остуда на Ваньку Вельяминова перекинулась и на отца: расселся вольно, руку на подоконницу вывалил, на ветерок...
Чашник истомился. Жалеючи князя и ближних его, внес кувшины с ледяным квасом, рукой показывал на них и уходил, но никто не осмеливался подняться и пить, пока великий князь пребывал в раздумье.
Дмитрий сидел в полузабытьи, покусывая нижнюю губу, захватывая ее все больше и больше зубами, пока они бело не обнажились, будто в улыбке. И странна была многим эта улыбка при задумчивом взоре, в оконце уставленном, где воссиял на жаре и солнце золоченый купол Успенской церкви. Там лежит его дед, (но отец, а где суждено лежать ему, Дмитрию? Не в Орде ли?
Молчал совет боярский. Не решались подтолкнуть великого князя ни ближние бояре и воеводы, ни первостепенные старики, больше всех истомившиеся, ни даже Боброк с Серпуховским не осмеливались нарушить тишину. Дмитрий слышал эту тишину вполуха и рад был, что не шикают, не сморкаются, не ерзают в нетерпении, - и на том спасибо...
- Чего так прискорбны? - вдруг весело спросил он, сам не ожидая, что так легко выйдет из тенет нелегких мыслей. - Молчите... Али князя жалости предали?
Загудела вновь палата, согласно закивали, замахали подолами легких кафтанов, заутирались ими всласть. Чашник Поленин на радостях вбежал, думая, что настал конец необычно длинному, тяжелому сиденью.
- Ну, а землю московскую и всю иную Русь вам не жалко? - вдруг жестко спросил Дмитрий. - Молчите? А не пора ли порассудить так: открестись я от Орды - и быть внове нашествию ордынскому! Полягут дружины, сгинут города, села, погосты, грудной дрянью вос-плачет полон, и матери не оросить слезою сына, мужа, брата... Всех нас рассеет Орда, и так будет во веки веков... покуда мы каждый во свои колодцы глядимся, мним, что - в зерцало, а глядимся во гроб.
Ответную как холодной водой окатило - окостенела. Друг на друга не глядят. С князем взглядом встретиться страшатся. А тот, будто на коня сел, взъярился на весь совет и пошел колоть то одного, то другого, как копьем с размаху, да не подтоком колол - рожном: