В столице бурлила и ликовала «великая и бескровная» революция. Извозчик с трудом пробился на Английскую набережную.
В доме жены — особняке генерал-лейтенанта Верха — Николая Михайловича встретили как выходца с того света. Из Морского корпуса — через мост — примчался отпущенный до утра Вадим, кадет старшей роты. Когда, отойдя немного от кронштадтского бега и дав домашним вдоволь нарыдаться и нарадоваться, Николай Михайлович появился в Адмиралтействе, то и там его приняли, как воскресшего из мертвых. Его расспрашивали, ему называли имена погибших в Кронштадте офицеров. В тот день у Грессера стала дергаться правая щека — то ли от всего пережитого, то ли от застуженного на льду залива лицевого нерва.
— Послушайте, правда ли, что они обезоружили даже памятники? — приставал к нему лейтенант Дитерихс, офицер из ГУЛИСО.[1] — У Беллинсгаузена отобрали кортик, а у Петра — шпагу?
— Правда, — отвечал Грессер, испытывая некоторое удовлетворение от того, что отголоски кронштадтской гекатомбы взволновали тихую заводь штаба.
Его принял морской министр контр-адмирал Вердеревский и нашел ему место под Шпицем: Грессера назначили старшим офицером в отдел подводного плавания. Казалось, жизнь повернула как нельзя лучше: ни выходов в море, ни нервотрепки с матросами, от дома до службы — променад на четверть часа, в просторных коридорах и высокооконных кабинетах — привычное золото погон, лица сослуживцев, знакомые и по гардемаринским ротам, и по морским собраниям. Но горький дым кронштадтских труб — корабельных и заводских — докатывал и сюда, под Шпиц, и с каждым месяцем он ощущался все горше, все ядовитей, все убийственней. В октябре Генмор[2] работал как машина, разобщенная с гребными валами, — сам по себе. Маховики флота вращал Центробалт. Грессер готовил бумаги, относил их на подпись, писал проекты приказов с глухой тоской человека, вынужденного видеть платье на голом короле.
25 октября 1917 года
3 часа 30 минут
Этот дурацкий щелчок чемоданного замка начисто лишил сна, и Николай Михайлович долго прислушивался к ночным звукам взбудораженного города. Откуда-то с Галерной осенний ветер принес глухие хлопки винтовочных выстрелов. Пробухали под окнами чьи-то сапога. Но пуще всего донимал Николая Михайловича ветер с залива. Мерзкий проволочный свист проникал сквозь двойные стекла, извлекая из них противный дребезжащий звук.
Как и все моряки, Грессер не мог заснуть в сильный ветер. С мичманских времен приобрел «штормовую бессонницу»: даже если вахту несешь не ты, без толку спать — в любую минуту поднимет аврал: лопнул швартов, не держит якорь, навалило соседний корабль…
Старый «мозер» пробил в гостиной третий час ночи. Грессер в последний раз попробовал уснуть, прибегнув к испытанному средству! представил себя летучей мышью, висящей вниз головой в темном теплом дупле. При этом он грел затылок ладонью. Прием подействовал: сердце отпустило, голова приятно отяжелела, оставалось только вспомнить обрывок сна…
Но тут же за окном раздался протяжный грохот железа по железу. Так грохотать — раскатисто, звонко — могла только якорь-цепь.
Грессер выбрался из-под одеяла, приоткрыл штору.
«Диана?» — спросил он себя, увидев посреди Невы частокол крейсерских труб и мачт. «Диана» стояла в Гельсингфорсе. С какой стати ей быть в Петрограде?
Приглядевшись, Грессер точно определил корабль — «Аврора». Он и забыл о его существовании. Весь год корабль проторчал у стенки Франко-Русского завода.
Крейсер открыл прожектор, и в Дождливой мгле дымчатый луч, недобро мазнув по окнам Английской набережной, запрыгал по разведенным пролетам Николаевского моста. У баковой шестидюймовки суетились комендоры.
У Грессера задергалась щека. Похолодевшая грудь ощутила металл нательного крестика. Это не «Аврора», это мрачный призрак кронштадтской Вандеи вошел в Петроград, подступил к самым окнам его дома. Грессер затравленно оглянулся, ища, как тогда, на Господской, путь к спасению, но взгляд увяз в уютном сумраке спальни, чуть рассеянном зеленой лампадой под фамильной иконой.
Шальной свет корабельного прожектора выхватил из тьмы лики святых, круглое женино плечо, фотопортреты в резных овалах. Беспощадный Кронштадт рвался в окно, страшный в своей слепой ярости. Нет-нет, неспроста они осветили именно его окно, ужаснулся мгновенной догадке Грессер. Они пришли за ним, они вот-вот застучат прикладами в высокие двери берховских апартаментов. Надо будить Ирину, надо бежать, ехать, мчаться прочь из этого проклятого города!