— Не надо, не надо, миленький, — она еще крепче прижалась к Левону, — не казни себя…
— Лес шумит… слышишь, командир, как тайга шумит? — громко и четко сказал Вася-сибиряк.
Я думал, что он в бреду, но взгляд его, устремленный на меня, был осмыслен:
— Сверни, командир, закурить.
— Что ты, что ты, миленький, — метнулась к раненому Нюся.
— Мне теперь все можно.
Ашот молча вынул кисет, пошарил по карманам:
— Простите, товарищ командир, бумажки бы кусочек.
Я вытащил заветную тетрадку. Чистых листов в ней больше не было. Мгновение я колебался, вчитываясь в написанное, затем вырвал листок. Пока Ашот развязывал кисет, Вася протянул руку, взял страничку.
— Что тут? — спросил.
— Стихи.
— Твои?
— Мои.
— Почитай…
Я помедлил, потом стал читать свои старые довоенные стихи, так странно звучавшие в этой хижине.
— Переведи, — попросил Вася.
Я перевел, хотя и понимал, что в прозаическом подстрочнике от поэзии ровным счетом ничего не остается. И Вася протянул мне страничку:
— Не надо ее на самокрутку.
— Ну что ты, жив буду, новые напишу, — и я решительно разорвал листок.
Вася с удовольствием затянулся крепким табаком Ашота, закрыл глаза и снова стал шептать:
— Деревья шумят… слышь, как тайга шумит?..
Самокрутка выпала из его губ. Рука бессильно откинулась…
Мы с Ашотом полулежали, привалившись спинами к стене хижины. Затих, положив голову Нюсе на колени, Левон. Лишь Гурам бодрствовал. Он с автоматом пристроился у входа в хижину, вслушивался в пургу. Сторожил наш покой.
— Слушай, парень, — вдруг по-армянски сказал мне Ашот. — Говорят, большая турецкая армия на нашей границе стоит?
— Говорят, двадцать шесть дивизий.
— Что ж мы здесь сидим? Нужно сказать командованию, сегодня армянин должен защищать свою родину… Как тигры драться будем.
— Ты здесь защищай. Сегодня Армения большая. И Москва — Армения, и Сталинград. На всех фронтах наши парни жизнь за нее отдают.
— Дай тетрадку, — помолчав, решительно сказал Ашот.
— Курить?
— Стихи учить буду.
— Ты?!.
— Сейчас ты один их знаешь, а так, если что, нас двое будет. Хорошие стихи. Они людям нужны… Ты не бойся, у меня память хорошая, — заверил Ашот, усаживаясь рядом со светильником. — Запомню, не перепутаю.
Я смотрел, как- медленно двигается, запинаясь, по строкам грубый палец Ашота, как шевелятся его губы. И незаметно для себя забылся, заснул:
Очнулся сразу от громкого Нюсиного голоса:
— Ты, дурак, обезручеть хочешь? — говорила она пришедшему в себя «языку», разглядывая подмороженные его руки. Затем налила на тряпицу спирту из фляги, принялась растирать. Обер дернулся, взвыл от боли.
— Смотри, какой нежный! Ничего, ничего, потерпишь, потом «данке» скажешь.
Я смотрел на пленного, на его Сытую, заросшую русой щетиной физиономию, так похожую на лицо стандартного арийца с обложки трофейного журнала. И тут… в его лице стало проступать что-то давно мне знакомое, забытое, занесенное событиями последних лет… И как на фотобумаге в проявителе, в красноватом, неверном свете коптилки стал возникать альплагерь, довоенный альплагерь в Приэльбрусье… Веселый гладковыбритый, светловолосый парень с пробором-ниточкой в густых белокурых волосах…
— Эрик? — произнес я вслух. — Эрик Вебер?
Нюся смотрела на меня как на сумасшедшего.
— Это Эрик Вебер из Кельна. Художник, — говорил я Нюсе. — Он два года назад прислал мне к рождеству открытку… Желал хорошего нового года… Счастливого сорок первого…
Я перевел дух и продолжал, — теперь уж глядя в лицо «языку». Он, точно он, я не мог ошибиться. Я продолжал говорить на русском языке. Он ведь тогда знал русский язык, не мог забыть так быстро:
— Мы ведь с тобой в Баксане познакомились. Ты стихи читал. Наши песни пел. Добрый, свой парень был…
Но немец процедил, повернув ко мне ненавидящее лицо:
— Ершиссен мих бессер… унд шнеллер…
— Чего он? — спросила Нюся.
— Лучше, говорит, чтобы расстреляли. И быстрее…
— Скажи ему, что мы не фашисты. Переведи.
— Да знает он русский… Пушкина наизусть шпарил.
— Цум тойфель… Алле зинд швайн…
— Чего он сказал? — любопытствовала Нюся.
— Чертыхается. Все свиньи, говорит.
— Ах ты, жаба, — возмутилась Нюся, — сам ты… вша безрогая.