Речи эти были как яд. Они возбуждали сомнения, волновали, озлобляли людей против атамана, против тех, кто в вихре событий выдвинулся стойкостью, рассудительностью, бесстрашием. Некоторые начали громко высказывать недовольство:
— Чье же это добро в панских сундуках? Разве не наше? Разве не нашими мозолями, не нашим потом нажили себе все это, Базилевские?
Им отзывались другие, вспоминавшие еще не исчезнувшую горечь обид:
— Девять лет мы работали на кровопийц наших… За что? Хоть копейку, хоть грош какой-нибудь расколотый за это видели?..
— А сколько горя-издевательства натерпелись…
— Помните, как они скот наш отбирали, когда нас на крепостную линию стали гнуть?
— Грабили, подлецы, как разбойники! Кто лес наш за греблей вырубил? Кто сено забрал, что в копнах уже на хорольском поймище стояло?..
Все больше и больше становилось сторонников раздела помещичьего имущества.
— Да мы же сами себя погубим, если панские деньги, как дураки, в сундуках хранить будем! Я спрашиваю: властей надо подмазывать, не скупясь и ничего не жалея, чтобы они нашему делу легкий оборот дали? Суду за снисхождение нужно заплатить?.. Чем мы заплатим? Какими достатками? А тут, можно сказать, несметные тысячи у нас же в руках, в своем кулаке зажаты, и мы их, как собаку на сене, держим. Что же это, правильно?.. Да если с умом взяться, если хороший ход найти, — мы за эти денежки могли бы так дело повернуть, что совсем никакого суда не было бы. За такие тысячи и Потемкина купить можно…
Но атаман и громадянские главари стояли на своем: надо доказать правительству, что турбаевцы не разбойники, не воры, не грабители, что они ищут правды, что только наглые издевательства и притеснения, как в черную яму, толкнули их на кровопролитие.
Тогда ночью, осенью, молодые ребята напали на погреб, где хранились иностранные вина, разбили дверь и перепились вдребезги. Иностранных вин оказалось мало: на следующую ночь был взломан винокуренный амбар, — и пьянство шумом, гульбой, криками, бесшабашными песнями, нелепыми драками на целую неделю захлестнуло село.
Однако случилось такое, что переломило последнюю стойкость турбаевцев.
Из Киева донеслись слухи, что какие-то ретивые начальники из наместнического правления собираются до суда послать в Турбаи воинскую команду для поголовной порки жителей. Тогда атаман Цапко отступил от своего первоначального плана и в сентябре месяце 1790 года два раза в присутствии громады доставал из кладовых деньги. Эти деньги выборные старики по осенней распутице дважды переносили в Киев и пересыпали в чьи-то бездонные, ненасытные карманы.
Так прошло два года после убийства Базилевских.
Постепенно турбаевцы стали уже успокаиваться, думая, что, может быть, высшие власти действительно поняли, что именно Базилевские и подкупленный ими нижний земский голтвянский суд, выезжавший в Турбаи, своим поведением вызвали убийство. Рождалась надежда, что дело заглохнет, зарастет бурьяном канцелярской переписки и забудется, особенно после того, как крупная многотысячная взятка тяжело опустилась в недра наместнического правления.
Но, как на грех, произошел административный передел губерний, и Полтавщина с Турбаями отошла к новому — екатеринославскому наместничеству. Полковник Базилевский и его три брата с особым рвением начали донимать новое начальство бесчисленными жалобами и напоминаниями. Турбаевское дело вновь стало во всей своей остроте и, словно черная туча, жутко надвигалось на село.
Громада послала двух ходоков в Екатеринослав. Ходоки узнали там о происках и домогательствах-наследников Базилевских, требовавших снести с лица земли село Турбаи и даже самое имя это уничтожить, чтобы никто о нем не слыхал и не помнил. Узнали также, что будто бы Потемкин, назначая екатеринославским наместником своего приверженца Коховского, передал ему и турбаевское дело с наказом переселить село на дальние глухие земли — в безводную степь, которую он надеялся при помощи бесплатных рабочих рук превратить в жилой край. Итти к Потемкину, умолять о защите и о перемене решения оказалось невозможным, так как любимец царицы неожиданно умер где-то в бессарабских степях, — и его наказ подлежал теперь непременному исполнению.