Признаю: в КГБ работали умные и талантливые юристы, но в избранном мной дебютном варианте они при правильной игре обречены были на поражение. Я ведь объяснял, что да, мол, написал антисоветскую статью, но под влиянием советов, в первую очередь Марамзина и Эткинда, от преступного замысла сам и отказался. Эткинд мне указал на фактическую ошибку? Указал! Конечно, профессор критиковал меня не так, как это сделали бы в райкоме КПСС, но — критиковал! Исправить статью, согласно его критике, я не сумел — потому-то сам добровольно отказался от публикации. То есть отказался от совершения преступления еще до того, как органы о нем узнали. И Эткинд куда как в этой ситуации виделся хорош, но и я тоже…
И тут убедился, что даже профессионалы в их системе играют по системе Остапа Бендера. То есть когда партию можно выиграть, проведут миттельшпиль по правилам и с блеском ("я чту уголовный кодекс!"). Но когда приходится проигрывать (а всегда выигрывать не дано никому — во всяком случае, никому из смертных), в эндшпиле они украдут с доски ладью или вломят оппоненту доской по глупой голове. Честно признаюсь, я был поражен их бесстыжим "беспределом" (термин узнал позднее, в зоне) — мое презрительное возмущение к игрокам с другой стороны отразилось в ехидном "посвящении" им первой лагерной книги — "Места и времени".
Доходили ли до вас новости извне?
Сидя в следственном изоляторе, я понятия не имел, что творилось на воле: прочитал об этом только через шесть лет в книге у Эткинда. Признаюсь, post factum был восхищен тем контекстом, в который заочно мое имя вставляли. Вот навскидку две цитаты. Юрий Вячеславович Кожухов, профессор истории СССР, член-корреспондент Академии педагогических наук, проректор ЛГПИ по научной работе: "Вопросы Эткинду я бы задавать не стал. Двойственности тут нет — это тактика врага. Он на своей позиции стоит давно и твердо, начиная с 1949 года и кончая 70-ми годами, когда эволюция неизбежно столкнула его с такими подонками, как Солженицын, Хейфец, Бродский и др.". Исаак Станиславович Эвентов, профессор кафедры истории советской литературы: "Я почти не соприкасался с Эткиндом… Он стал духовным отцом для проходимцев, молодых антисоветчиков, распространителей Самиздата. Эти энергичные молодые подпольщики Хейфец, Марамзин — смотрели на Эткинда… Он был в известной степени знаменем какой-то части молодых людей, которых т. Брежнев… назвал сорняками" ("Записки незаговорщика". Лондон: OPI, 1977, с. 64–65). Пикантность ситуации усугублялась тем, что если Ефима я практически не знал и даже советами, который он мне дал, пренебрег, то как раз с Кожуховым и Эвентовым был знаком неплохо: у первого дома бывал, второй считался в аспирантуре моим научным руководителем — так что чисто формально именно он и должен был прославляться в Ленинграде как мой "духовный наставник"…
Как шло следствие?
Оно велось по такой методе. Сначала я отказывался говорить — тогда следователь осторожными вопросами "на водил" меня на того или иного свидетеля. "Михаил Рувимович, — говорил он, — вы же видите, что про имярека мы все равно знаем все нужное. Так что для свидетеля нет особой разницы, назовете вы его или нет: я все равно буду обязан его вызвать. Но если у меня не имеется на руках ваших показании, то он, конечно, откажется — "знать, мол, ничего не знаю"… Для вас разницы нет: у нас имеется письменная рецензия Эткинда, есть пометки Марамзина на рукописях, и этого вполне хватит прокуратуре, чтоб вас обвинить: два свидетеля — достаточная норма. Но для самих свидетелей разница выйдет немалая: я ведь могу сообщить на их места работы, что они — недобросовестные свидетели… Они — люди творческого труда, живущие на доходы от договоров. Вы думаете, после такого сигнала с ними будут заключать договоры? А почему я должен этих людей жалеть? У них своя работа, меня — своя, я не прошу их давать ложные показания, на оборот, вы видите, я заинтересован только в одном: чтоб они подтвердили лишь то, что происходило на самом деле! Но своей ложью они мешают мне исполнять мою работу. Почему ж я не имею права мешать им в их делах?"