– Нет.
– Посмотри поближе да попристальнее.
Смотрит князь Холмский и опять качает головой отрицательно.
– Так не знаешь?
– Нет, государыня матушка.
– Заговори с ним, мать Зизилия!
– Князь Василий Данилыч, видно, я изменилась взаправду, когда ты не признаешь грешной Зои в монахине.
Холмский вздохнул тяжело.
– Я знаю, что ты несчастлив! Знаю, как мужественно переносишь ты испытание, даваемое Богом для нашей же пользы. Не верю я, чтобы все воспоминания прошлого подавлены в тебе гнетущею сердце последнею печалью.
Вася затрепетал, но не отвечал.
Видя трепет его, монахиня не стала продолжать, погрузившись в чтение своей греческой книги.
Долго сидели они; княгиня, больная, дремала. Вдовец испытывал странное ощущение. Ему казалось, что он освобождается от какой-то тяжкой болезни, но не от той, которая свалила его после смерти жены. И не такой это недуг, который истомил его в палаце Очатовского. Этот начинающийся теперь у него недуг, правда, бросает его в жар и в холод. Но каждый переход от холода к жару так отраден, что он готов бы чувствовать эти припадки во весь остаток своей жизни, которую он считал, впрочем, почему-то непродолжительною. Странный, в самом деле, недуг овладел недавно выздоровевшим воеводою. В бескровное лицо его вступает нежный румянец, руки разогреваются, и кровообращение, недавно еще такое медленное, получает быстроту почти горячечную. Больная теща заглядывает почасту на превращение, совершающееся у ее кровати, и улыбается едва приметным растягиваньем губ. Она поняла очень хорошо, что ощущение, в котором упорно не хочет сознаться зять ее, для него должно быть только живительно.
– Мать Зизилия! – спрашивает снова больная. – Святость твоя приняла все обеты или рясу только?..
– Рясу только, – подняв глаза от книги, отвечает монахиня.
– Так тебе, по плоти моя близкая, не следует окончательно разрывать связь с миром. Ты еще в таких летах, что можешь оживлять умирающих. Вася, дай-ко мне твою ручку и послушай, что я буду говорить тебе. Поклянись мне, что ты исполнишь мою волю, или, – что я говорю, – волю твоей матери? Знай, что по завету ее должна представлять я тебе ее лицо. Скоро и для меня наступит страшный час, смертный. Сбираясь умирать, не лгут, дитя мое! Мать твоя поручила мне заботиться о твоем счастии и заменить тебе ее любовь и заботливость. Исполни же, что я тебе устами матери твоей повелеваю выполнить непременно!
– Волю твою, матушка, и приказания исполнит свято сын твой! – ответил с чувством Вася, склонившись на колени, чтобы принять благословение.
– Слушай же: мать Зизилия – та же Зоя! К ней все питаешь ты, самому тебе неведомо, может, не дружбу, а чистую любовь! Не иди же наперекор своему чувству, нет надобности. Кроме вреда, ничего не выйдет из этой борьбы. Мы не властны в себе! Я радовалась, отдавая тебе руку дочери моей. Бог взял ее – прими от меня теперь другую руку. Зоя тоже мне близка теперь. И любит, как дочь, меня. Повинуйся же и исполни! – И соединила сама руки их.
Скоро затем не стало Софьи Фоминишны. Жила она, враждуя с невесткою, и умерла, не простившись с ней. Иван Васильевич, вдовец, о невестке стал часто поминать. Да сделался сам каким-то слабым и немощным вдруг. Бывало, полегчает ему немного – приободрится он и станет располагать: завтра к невестке будет ехать. Давно не видал ее!
А утром, смотришь, опять державного прихватит: либо трясовица, либо слабость нападет. Он опять отложит посещение Елены Степановны. А не то забудет заутра за хлопотами, что сделать хотел, коли и чувствует в себе прибавку силы. Жадный он такой до дела-то правительственного. Все бы сам справил; сына не больно-то допускает везде нос совать.
Конечно, коли отыскался бы благоприятель какой Елены Степановны да напомнил бы кстати свекру, когда недомогал он: не послать ли будет за невесткой? Уж он, видимо, не гневался на нее. Да благоприятеля-то не отыскалось для вдовицы опальной, во времени державшейся высокомерно, чествовавшей одних патрикеевцев. Оттого и приходилось ей все жить да жить на казенном дворе.
А тут слышно стало – разболелась тяжко и лебедь белая, княгиня Алена Степановна. Попросила сама уж тестя к себе – больше не могу! – велела доложить.