Я почтительно промолчал, проклиная в душе ледяную ночь.
— Поменяемся местами. Пройдёмся для начала по освещённой Солнцем части лунного диска.
Кресло оказалось настолько низким, да ещё откинутым назад, что я, в сущности, полулежал, уперев взгляд в ледяной окуляр. От холода заломило бровь.
— Старайтесь не шевелиться. Что вы видите?
…В бархатной черноте я увидел край ослепительно жёлтой пустыни. С буграми, ямами. Казалось, пустыня так близко, что достаточно протянуть руку и зачерпнёшь горячий песок…
Тоскливый вой сторожевого пса достиг моего слуха. В ответ послышалось отдалённое гавканье других поселковых собак.
Чем дольше обследовал я безжизненную поверхность, тем отчаяннее казалось мне одиночество Луны.
— Стыдно спросить, — сказал я, — но что такое тяготение? Почему она всё-таки не падает? Что держит в пустоте Луну и все звезды? Кружат по своим орбитам. Почему сила, которая поддерживает эти шары чудовищной тяжести, не убывает со временем? По законам Ньютона должна убывать, разве не так?
— Их всех, как и нас с вами, держит любовь Бога, — твёрдо ответил философ, — Создал и любит — просто так, бескорыстно.
Мне стало жарко.
Потом я увидел Марс. Красноватый, с действительно похожими на каналы длинными бороздами то ли высохших рек, то ли разломов. Мой взгляд через волшебное устройство телескопа касался его поверхности, и мне казалось, что вот сейчас застигну хоть какое-то движение, а может быть, там возникнет фантастическое существо, помашет рукой или лапой…
Напоследок мне был показан Сатурн. Он висел в чёрном бархате космической бездны со всеми своими кольцами. Настолько непостижимо далёкий, что начала кружиться голова.
Вернувшись к середине ночи в Дом творчества, я не мог заснуть. В мозгу вращались огромная Луна, Марс с Сатурном. Я думал о том, как это они помещаются там, в голове, да ещё всё то, что я знаю о Земле, о знакомых людях со всеми их историями, о зверях, деревьях… И что произойдёт со всем тем, что в меня вместилось, после моей смерти?
Рассвет выдался солнечный, по-весеннему ранний.
Подмёрзший за ночь снежный наст похрустывал и ломался под моими шагами, пока я бродил по пустынным просекам мимо дач и заборов, оглушаемый треньканьем синичек.
Мир непонятным образом преобразился. Теперь становилось очевидным, что все той же любовью Бога создан этот сладкий мартовский воздух, эти перепархивающие с сосны на сосну пичуги, моё как бы само по себе бьющееся сердце, мозг со всеми продолжающими оставаться там планетами.
Приустав, я вернулся к Дому творчества. Не хотелось идти завтракать в столовую. Не хотелось никого видеть.
На каменной балюстрадке перед входом у круглого столика стояли три пустых соломенных кресла. Я опустился на одно из них. Почувствовал тёплую ласку солнца на лбу, словно дотронулась материнская ладонь. Я закрыл глаза.
— Извините, не помешаю?
Человек, которого я раньше здесь не видел, невысокий, почти маленький, в демисезонном пальто, с непокрытой благородно поседевшей головой, сел напротив меня, счёл нужным поделиться:
— Сейчас со своей дачи придёт Борис Леонидович Пастернак, и мы вместе поедем в Москву на электричке. Я почтительно кивнул. В другое время весть о предполагаемом появлении любимого поэта меня бы взволновала.
…«Энергия, которая держит и кружит планеты, должна же откуда-то подпитываться. Вечно. От какого-то сверхмощного источника, — я старался мыслить логически. — Иначе инерция первого толчка давным-давно должна бы угаснуть, сойти на нет… А если тот, кто это все создал, перестанет заботиться, разлюбит, все полетит в тартарары?»
— Извините, с вами что-то случилось? У вас трагическое лицо.
— Так. Доморощенные мысли…
— Вы прозаик, поэт?
— Пишу стихи.
При всей назойливости человечек был славный, открытый. И поэтому я с удовольствием пожал протянутую через стол маленькую горячую руку. Удивился, услышав:
— Меня зовут Генрих Густавович Нейгауз. Бываете в консерватории?
— Признаться, редко. Я люблю музыку. Но мешают слушать ужимки музыкантов, их гримасы, когда они насилуют свои инструменты… Дирижёр, как сумасшедший, размахивает своей палочкой, позирует… У меня есть пластинки с вашим исполнением.