– У недолюдей есть один глупый стишок. Никто из людей его не знает, кроме меня.
– Я не люблю стихи, – ответила она.
– Он называется «Она-сделала-это».
К’мелл покраснела до самого выреза своей просторной блузы. С возрастом она заметно поправилась. Управление рестораном этому способствовало.
– Ах, этот стишок, – сказала она. – Он глупый.
– В нем говорится, что ты полюбила гоминида.
– Нет, не полюбила, – возразила она. Ее зеленые глаза, прекрасные, как и прежде, заглянули глубоко в его собственные. Лорду Жестокость стало неуютно. Дело принимало личный оборот. Он предпочитал политические связи; от личных вопросов ему становилось не по себе.
Освещение в комнате изменилось, и кошачьи глаза К’мелл вспыхнули. Теперь она напоминала волшебную девушку с огненными волосами, которую когда-то знал Жестокость.
– Я не была влюблена. Это неправильное слово…
Это был ты, это был ты, это был ты, кричало ее сердце.
– Однако в стишке утверждается, что это был гоминид, – не сдавался Жестокость. – Разве речь не о том Сумеречном принце?
– Кто это такой? – тихо спросила К’мелл, а ее чувства кричали: Милый, неужели ты никогда, никогда не узнаешь?
– Человек-силач.
– Ах, этот. Я о нем забыла.
Жестокость встал из-за стола.
– Ты прожила хорошую жизнь, К’мелл. Ты была гражданином, членом комитета, лидером. Ты хотя бы знаешь, сколько у тебя детей?
– Семьдесят три, – резко ответила она. – Их рождается много, но это вовсе не означает, что мы их не знаем.
Он перестал шутить. Его лицо стало серьезным, голос – нежным.
– Я не хотел тебя обидеть, К’мелл.
Жестокость так и не узнал, что, когда он ушел, она вернулась на кухню и немного поплакала. Именно его она безответно любила с той поры, когда они были соратниками, много лет назад.
Даже после ее смерти – а она дожила до ста трех лет – он продолжал видеть ее в коридорах и шахтах Землепорта. Многие правнучки К’мелл унаследовали ее внешность, а некоторые работали эскорт-девушками, и чрезвычайно успешно.
Они не были полурабами. Они были гражданами (резервного разряда) и имели фотопропуска, удостоверявшие их собственность, их личность и их права. Жестокость был для них крестным отцом; он часто смущался, когда самые чувственные создания во вселенной игриво посылали ему воздушные поцелуи. Он всего лишь стремился к удовлетворению своих политических страстей, а не личных. Он всегда был влюблен, безумно влюблен…
В справедливость.
Наконец его время тоже пришло; он знал, что умирает, и не жалел об этом. Сотни лет назад у него была жена, и он ее любил; их дети стали частью человеческих поколений.
В самом конце он захотел кое-что узнать и воззвал к безымянному (ему самому или его преемнику) глубоко под миром. Он мысленно звал, пока не перешел на крик.
Я помог твоим людям.
«Да», – произнес тишайший из тишайших шепотов в его голове.
Я умираю. Я должен знать. Она любила меня?
«Она прожила жизнь без тебя, вот как сильно она тебя любила. Она отпустила тебя – ради тебя самого, а не ради себя. Она по-настоящему любила тебя. Сильнее смерти. Сильнее жизни. Сильнее времени. Вы всегда будете вместе».
Всегда вместе?
«Да, в человеческой памяти», – произнес голос и умолк.
Жестокость откинулся на подушку и стал ждать конца дня.
I
На лайнере и на переправе отношение к Мерсеру было совершенно разным. На лайнере смотрители отпускали шуточки, когда приносили ему пищу.
– Кричи громко и качественно, – посоветовал стюард с крысиным лицом, – и мы будем знать, что это ты, когда в день рождения Императора будут транслировать звуки возмездия.
Другой стюард, толстяк, провел кончиком влажного красного языка по пухлым лиловым губам и сказал:
– Это очевидно, приятель. Если бы вам все время было больно, вы бы все померли. Должно быть, происходит нечто весьма хорошее – помимо как-его-там. Может, ты превращаешься в женщину. Может, расщепляешься на двух людей. Послушай, браток, если там по правде весело, дай мне знать…
Мерсер не ответил. Ему хватало собственных проблем, чтобы дивиться фантазиям извращенцев.
На переправе все было иначе. Биофармацевтический персонал вел себя умело и отстраненно, быстро избавил Мерсера от наручников. У него забрали всю тюремную одежду и оставили ее на лайнере. Когда он, голый, оказался на переправе, его изучили, словно редкое растение или тело на операционном столе. Клиническая ловкость их прикосновений была почти нежной. Они обращались с ним не как с преступником, а как с образцом.