Ведь и сам Л. М. Баткин никак не может обойтись без некоторых из этих «позднейших понятий». В противном случае историкам пришлось бы уподобиться членам открытой Свифтом на Луне ученой академии, которые, не доверяя словам, всякий раз в своих диспутах извлекали из мешков и демонстрировали предметы, связанные с этими понятиями. На каком основании мой уважаемый оппонент пользуется понятием «культура» применительно к эпохе Августина, но отказывает в праве на существование в контексте этой культуры понятию «личность»? Будем последовательны, откажемся от употребления всех этих понятий при изучении поздней Античности, – с чем же останется наша исследовательская мысль?
Если я правильно понял своего оппонента, он склонен, при рассмотрении указанных и им подобных общих понятий, разграничивать между теми из них, которые характеризуют объекты, и теми, что относятся к субъекту. Если применение первых, с его точки зрения, допустимо, то применение вторых им отвергается. Но я позволю себе вопросить: к субъекту или к объекту относятся такие понятия, как «культура», «вера» и даже «экономика», – в той сущностной форме, каковая была им свойственна в Средние века? Мне кажется, предлагаемое Баткиным разграничение весьма шатко.
Отказ от применения понятия «личность» к людям других культур и цивилизаций, нежели новоевропейская, так или иначе неизбежно ведет к отрицанию самой проблемы: что представлял собою человеческий индивид в изучаемую далекую эпоху? Следуя методу Баткина, пришлось бы довольствоваться констатацией того, чем этот индивид не являлся, а не сконцентрироваться на изучении того, каковы были специфические особенности, отличавшие его от автономной новоевропейской индивидуальности. Вместо того чтобы поставить проблему и искать пути ее решения, предлагают снять ее вовсе. Меня не может удовлетворить вывод о том, что Августин, как и другие индивиды поздней Античности и Средневековья, суть «недоличности», лишенные индивидуальности «родовые» существа.
Итак, наш спор с Баткиным – отнюдь не спор о словах и «предикатах», а о существе культуры, в недрах которой формируются различные типы человеческой личности. Можно заранее предсказать, что отличительные признаки средневекового индивида неизбежно окажутся иными, нежели то представление о личности, которое в глазах моего оппонента является единственно допустимым. Соглашаясь с мыслью о том, что картина человеческого Я в изучаемую эпоху действительно «таинственна», историк обязан, как мне кажется, приложить исследовательские усилия для раскрытия этой тайны. Человек Нового времени вряд ли может претендовать на то, чтобы выполнять роль единственного эталона для оценки всемирно-исторического процесса.
Далее, не может не обратить на себя внимание односторонность интерпретации Баткиным текста «Исповеди». Он концентрирует все свои доводы на демонстрации отклонений душевного строя Августина от того, что соответствует, по его мнению, новоевропейскому типу личности, который, повторяю, он принимает за единственно возможный. Между тем более продуктивным методом была бы констатация противоречивых тенденций, выявляющихся в психическом строе личности гиппонского епископа, – такой подход, кстати сказать, куда более соответствовал бы методике, которую применяет Баткин в ряде других своих работ, где он чутко улавливает сдвиги в культурных смыслах.
Эта односторонность в наибольшей степени проявляется в том, что мой коллега, атакуя «миф» о личности Августина со всех возможных позиций, полностью игнорирует раздел «Исповеди», в котором подробно и с необычайной пластичностью обсуждается проблема времени. Может создаться впечатление, разумеется, обманчивое, что наш автор просто-напросто пропустил книгу XI «Исповеди». Но, пожалуй, нигде психологизм Августина не выступает с той же рельефностью. Именно Августин в истории мысли впервые обнажил субъективную природу времени. В системе его рассуждений время понимается как существеннейший «параметр» личности, как неотъемлемый аспект душевного строя индивида. Столь же существенно понимание Августином человеческой памяти как внутреннего содержания душевного богатства личности.