— Он красный, — сказала вдруг Мари.
— Что? Кто?
— Крест. Красный на белом — герб Галахада.
Брюс смутно помнил, кто такой Галахад. Общая культура — штука, конечно, хорошая, но лично ему казалось, что нет ничего более бесполезного в тот момент, когда ты лежишь под обстрелом, прикрываясь от осколков хрупким матовым пластиком, и левым локтем при этом упираешься в труп.
Вот именно. Всю дорогу Брюс подсознательно боялся натолкнуться на труп, но сейчас, когда тот словно под укрытие их пустил и тем самым спас, его тонкие и нежные чувства внезапно утратили остроту.
Это был Ставрос. Брюс узнал его, хотя лицо у того было черным, глаза — белыми, а ног не было вовсе. Никакие символы для Брюса сейчас не существовали. Все было ужасающе конкретно: смерть, утро, сырой холод… плоский ящик в пластиковом кожухе у Став-роса под поясницей.
— Он тоже понял, когда начался обстрел, что эта штука — самая важная, и кинулся за ней.
— На, возьми его, — Брюс сунул Мари Рог. — А я его вытащу. Не надо его тут…
Несмотря на то, что весь он был перепачкан и минуту назад лежал с этим трупом едва ли не в объятиях, Брюсу почему-то отчаянно не хотелось прикасаться к Ставросу и уж тем более нести его на руках, ну или на спине. И дело даже не в том, что тяжело…
Какой из меня, к черту, Галахад?! Тот нес свой свет как победу, и плоть его расточилась в благодать, а малиновки свили гнездо в шлеме. Или в щите? Не помню. Не суть.
Скрепя сердце, он перевалил тело на дверь и, ухватившись ободранными руками за край, выволок свою ношу в брешь, проделанную последней ракетой.
На воле был снег — и проталины. А еще там были люди: пилоты посадили машины прямо на снег, и Брюс никак не мог их сосчитать, только помнил, что это важно — пересчитывать их после боя. Мари — ага, уже в летной куртке! — усадили в кабину Мамонта, отсюда видно было, что она прижимает к груди Рог и ее трясет. Там тепло, в кабине, а здесь так холодно и мокро… И тело Ставроса на двери с крестом, выложенное тут на снегу, — не одно и не первое.
Он обернулся в самый раз, чтобы увидеть, как с противоположной стороны на поляну выходит Морган и как округляются ее глаза, как будто она шла домой издалека — и не нашла дома.
— Я даже не представляю, что тебе сказать. Ты знала, что этого делать нельзя.
Морган, совершенно красная, стоит навытяжку перед Нормом, сидящим на гусенице УССМ. Боевая раскраска на ее лице смазана пригоршней снега набок и вниз. Рассел — в перепачканном и прожженном камуфляже, плечи опущены от усталости. Он был сегодня везде, и для него ничто не кончилось. Мамонты составлены в круг, а в кругу сбились колонисты, оцепеневшие от усталости и большей частью в шоке. Детей распихали по кабинам, чтобы грелись, сами вздрагивают и смотрят в небо. Что помешает тем вернуться, кто бы они ни были, эти те?
Хочется верить, их прогнал наступивший день. Но дни, во-первых, коротки. А во-вторых, днем на свежем снегу нас даже лучше видно. Здравый смысл подсказывает — они вернутся. Вот только примут душ, поедят горячего…
Прочим бойцам велено отойти и заняться делами, но они трутся возле, старательно востря уши. Брюс мысленно уверяет себя, что не злорадствует, наблюдая за публичной поркой, но… Ох, да какое уж тут злорадство, под одними-то пушками сидючи.
— Я думала, мы победим, — И ботинком снег ковыряет.
— А о чем еще ты думала? — Голос у Норма надтреснутый, он наглотался ночью дыма, не успевая менять маски, и переоделся в сухое и теплое только когда обстоятельства позволили, то есть с рассветом, добравшись до базы, где ССО организовало аварийный склад: куртки, комбинезоны с подогревом, ботинки и вершина человеческого гения — шерстяные носки. Толстые, колючие. Нет ничего лучше таких носков на лапу, растертую спиртом до цвета алого мака. Кажется, будто на ней кожи нет, вот только кто бы мог предположить, что это блаженство. Высшее физиологическое наслаждение, второе после кружки дымящегося кофе. И временная эмоциональная глухота. Больше пока ничего не надо. Как славно быть живым.
Вопрос задан, надобно отвечать.
— Это был приказ, а я солдат, и мое дело — исполнять.