— Может, ты и прав, — промолвил Хасар задумчиво.
Субэдэй проницательно поглядел на родича хана:
— Хасар, мне надо заручиться также твоим словом.
— Насчет чего?
— Насчет того, что ты не будешь действовать несогласованно. Да, это так: Чагатай что ни день совершает передвижения, но он никогда не отдаляется от своих воинов. Можно, как ты говоришь, попробовать разместить лучников — вдруг он и впрямь выглянет из своего укрытия, — но, если эта затея сорвется, рухнет все, что в муках созидал и о чем радел твой великий брат и за что отдали жизни столь многие из любимых тобой. В пламя ввергнется весь народ нашей империи, Хасар.
Хасар поглядел на багатура, который словно читал его мысли. И как он ни пытался сохранять хладнокровие, виноватое выражение лица разглядели все. Не успел он что-либо произнести, как Субэдэй заговорил снова:
— Слово, Хасар. Всем мы желаем одного и того же, но я не могу ничего рассчитать наверняка, пока у меня не будет четкой определенности в твоих действиях.
— Я даю его тебе, — мрачно потупился Хасар.
Субэдэй кивнул с таким видом, будто речь шла о чем-то второстепенном.
— Я буду держать вас всех в осведомленности. Видеться часто мы не сможем: в стане полно соглядатаев, поэтому сообщения будут посылаться с надежными нарочными. Ничего не записывайте и с сегодняшнего дня не упоминайте больше имени Чагатая. Если надо будет о нем упомянуть, зовите его Сломанным Копьем. Знайте, что сообщения так или иначе, но все равно дойдут.
Субэдэй по-молодому гибко поднялся на ноги и поблагодарил Хачиуна за гостеприимство.
— Мне пора. Надо узнать, что они там насулили Джелме за его поддержку.
Чуть склонив голову, он легкой походкой сошел со ступеней, невольно заставив Хасара с Хачиуном ощутить свой возраст.
— Благодарение Великому небу хотя бы за это, — тихо произнес Хачиун, глядя ему вслед. — Если б ханом захотел стать сам Субэдэй, нам бы пришлось совсем туго.
Угэдэй стоял в тени у основания пандуса, ведущего наверх, к воздуху и свету. Великий овал похожей на чашу арены был, наконец, завершен — и свежо, зазывно пах деревом, краской и лаком. Легко представить себе атлетов из народа, выходящих сюда под приветственный рев тридцатитысячной толпы. Все это Угэдэй видел своим внутренним взором и ощущал, что впервые за много дней чувствует себя вполне сносно, даже бодро. Цзиньский лекарь все уши ему прожужжал о вредности чрезмерного потребления порошка наперстянки, но Угэдэй лишь ощущал, что это самое снадобье облегчает несмолкающую тупую боль в груди. Двумя днями раньше ее пронзительный укол уронил его на колени прямо в опочивальне (хорошо, что не прилюдно). Чингизид болезненно поморщился, вспоминая тяжесть, которая сдавливала, как чугунный обруч, и не давала вздохнуть. Щепотка же темного порошка, смешанная с красным вином, приносила желанное избавление: в груди словно лопались путы. Смерть шла за ним по пятам, Угэдэй был в этом уверен, но все-таки в паре шагов позади.
С будущего, совсем уже достроенного места состязаний сейчас тысячами выходили строители, но Угэдэй даже взгляда не бросил на текущую мимо нескончаемую реку изможденных лиц. Он знал, что в угоду ему они трудились всю ночь напролет, — ну и пускай, а как же иначе. Интересно, как они воспринимали то, что их император преклонял колени перед его отцом. Если бы столь жестокому унижению оказался подвергнут Чингисхан, Угэдэй вряд ли был бы таким спокойным и до безразличия безропотным. Отец как-то сказал, что у цзиньцев нет такого понятия, как единый народ. Их правящая верхушка вела пространные рассуждения об империях, императорах и династиях, но их простые крестьяне такие немыслимые высоты вряд ли прозревали. Не хватая звезд с неба, они были накрепко привязаны к своим городам, деревням и наделам, каждый в своей местности. Угэдэй кивнул сам себе. Не так уж давно таким укладом жили и племена, образовавшие ныне монгольский народ. В новую эпоху их за волосы вволок его отец, причем многие из них так и не постигли всеохватность его замысла.
Люди брели, потупив взор, в ужасе от одной мысли, что могут невзначай встретиться глазами с чингизидом. Неожиданно сердце Угэдэя отрывисто заколотилось: некоторые из тех, кто приближался, вели себя иначе. Его безотчетно потянуло выйти из тени на свет — настолько, что он был вынужден себя приструнить. В груди засаднило, но, как ни странно, без привычной вязкой истомы, которая преследовала его даже во сне. Наоборот, он чувствовал себя так, будто все чувства вдруг ожили и встрепенулись. Обострились обоняние и слух: он чувствовал запах сдобренной чесноком еды мастеровых и слышал любое перешептывание.