Мы ели посреди террасы в беседке. Интимность наших обедов и ужинов была очаровательна, благодаря нашему одиночеству, покою и полной оторванности от всего. Из соседней гостиницы старый негр приносил нам довольно сносную еду. Марселина обдумывала меню, заказывала одни блюда, отвергала другие… Так как обыкновенно я не был очень голоден, я не особенно огорчался, если какое-нибудь блюдо не удавалось или пища была недостаточно обильна. Марселина, не привыкшая много есть, не понимала, не отдавала себе отчета, что я недостаточно питаюсь. Из всех моих решений первым было – много есть. Я собирался приводить его в исполнение, начиная с сегодняшнего вечера. Но это мне не удалось. Ужин состоял из какого-то несъедобного рагу и до безобразия пережаренного жаркого.
Я так сильно рассердился, что перенес свой гнев на Марселину и стал неумеренно обвинять ее. Слушая меня, можно было подумать, что она должна нести ответственность за дурное качество стола. Эта маленькая задержка в выполнении намеченного мною режима приобретала самое существенное значение; я забывал о предыдущих днях; этот неудавшийся ужин все портил. Я заупрямился. Марселине пришлось отправиться в город за консервами или каким-нибудь паштетом.
Она вскоре вернулась с маленьким паштетом, который я почти весь поглотил, как бы для того, чтобы доказать и ей, и себе, до какой степени мне необходимо много есть.
В тот же вечер мы договорились о следующем: питание будет значительно улучшено, более обильное и каждые три часа, начиная с 6 1/2 утра. Большой запас разнообразных консервов восполнит жалкую отельную пищу…
В эту ночь я не мог спать, до того предчувствие моих новых подвигов опьяняло меня. Я думаю, что у меня был небольшой жар; около меня стояла бутылка минеральной воды; я выпил стакан, потом второй, потом докончил в один прием всю бутылку. Я повторил свое решение, как повторяют урок; я заучивал свою вражду, направлял ее на разные вещи; я должен был бороться против всего – мое спасение зависело от одного меня.
Наконец, я увидел, как бледнеет ночь; рассвело.
Это было мое всенощное бдение перед боем.
Следующий день был воскресенье. До сих пор, должен признаться, я мало размышлял о верованиях Марселины; из равнодушия или скромности я думал, что это меня не касается; к тому же я не придавал этому значения.
В этот день Марселина пошла к обедне. Когда она вернулась, я узнал от нее, что она молилась за меня. Я пристально посмотрел на нее, потом сказал ей со всею нежностью, на какую был способен:
– Не надо молиться за меня, Марселина.
– Почему? – спросила она, немного смутившись.
– Я не люблю покровительства.
– Ты отвергаешь Божью помощь?
– После Он имел бы право на мою благодарность. Это создает обязательства, а я их не хочу.
Это имело вид шутки, но мы ничуть не заблуждались относительно важности наших слов.
– Ты не выздоровеешь без помощи, мой бедный друг, – сказала она со вздохом.
– Тем хуже для меня.
Затем, видя ее печаль, я добавил менее резко:
– Ты поможешь мне.
Я буду много говорить о своем теле. Я буду столько говорить о нем, что вам сначала покажется, что я забыл о душе. В моем рассказе это пренебрежение намеренно, тогда же оно было реальным. У меня не было достаточных сил, чтобы поддерживать двойную жизнь; о духе и тому подобном, говорил я, подумаю потом, когда мне станет лучше.
Я был еще далек от выздоровления. Из-за всякого пустяка я обливался потом, из-за всякого пустяка простуживался; у меня было "короткое дыхание", как говорит Руссо; подчас небольшой жар; часто с утра у меня было ощущение ужасной усталости, и тогда я оставался неподвижно в кресле, равнодушный ко всему, эгоистичный и с единой заботой о правильном дыхании. Я дышал тяжело, систематически и старательно; мои выдыхания происходили с двумя перерывами, которых моя сверхнапряженная воля не могла вполне устранить; еще долго после я избегал их лишь благодаря внимательному усилию.
Но больше всего я страдал от моей болезненной чувствительности ко всякому изменению температуры. Теперь, когда я об этом думаю, мне кажется, что общее нервное расстройство сопровождало мою болезнь; иначе я не могу объяснить целый ряд явлений, которые нельзя вывести из простого туберкулеза. Мне постоянно было или слишком жарко или слишком холодно; тогда я до смешного плотно закутывался, переставал дрожать лишь начиная потеть, снова раскрывался немного и сразу же начинал дрожать, как только переставал потеть. Части моего тела застывали, становились, несмотря на пот, холодными как мрамор; ничто не могло их согреть. Я был до того чувствителен к холоду, что простуживался, если несколько капель воды падали мне на ногу, когда я мылся; в такой же мере я был чувствителен к жаре. У меня сохранилась эта чувствительность, сохранилась до сих пор, но теперь она стала для меня источником наслаждения. Всякая повышенная восприимчивость, мне кажется, может стать, в зависимости от крепости или слабости организма, поводом для наслаждения или мучения. Все, что прежде волновало меня, стало для меня теперь сладостным.