...Имеются человеческие жертвы - страница 33

Шрифт
Интервал

стр.

Просто воспитал ее так — до той поры самый важный, самый главный человек в судьбе. Он полагал и убежденно внушал ей всегда, что без большой любви, без подлинного, всезатмевающего чувства это было бы... нехорошо, нечисто, а глав­ное... Пошлость же для отца, почитателя Че­хова, была самым страшным, самым бранным сло­вом.

Но... отца уже не было тогда. Уже почти три месяца минуло после черных дней прощания с ним, после той, порой спасительной нервной беготни, неизбежно сопровождающей страшные покупки, похороны, поминки, вслед которым потом непре­менно наступает страшная тишина пустоты и немо­та. Все это пролетело, как в неправдоподобном, но до боли, до рези в глазах отчетливом жутком сне, а потом... спустя всего несколько дней она вдруг словно очнулась и поняла, что осталась совершенно одна в этом огромном городе, отныне и до конца дней — круглой сиротой.

Где-то жили-были почти незнакомые дальние родственники — в Москве, в Питере, за Уралом, а в Степногорске не было никого, ни души, только мо­гилы на кладбище. Отучившись, отзанимавшись на лекциях и в библиотеке, она покупала по дороге домой какой-нибудь немудрящей еды, приходила в опустевшую большую квартиру и только тут вы­держка отказывала ей, она безмолвно падала нич­ком на старую отцовскую тахту в его кабинете, и здесь, уже не сдерживаясь, давала волю слезам, утк­нувшись лицом в его подушку.

А умер отец в другой, в большой комнате, умер при ней, когда они, будто оцепенев, смотрели, как ярким солнечным днем на глазах у всего мира танки стреляют и стреляют по пылающему Белому дому над Москвой-рекой. Нет, он не вскрикнул, не упал, не схватился за сердце. Умер тихо и благородно, как жил, как только и умел жить — по совести, по Че­хову: в человеке все должно быть прекрасно. Даже — смерть. Вот так и умер он, Сергей Степано­вич Санин, — от страшной боли в душе, от острой иглы, насквозь проколовшей будто обуглившееся тем октябрьским дымом изношенное сердце. Лишь на минуту, увидев, как вдруг он побледнел, вышла она на кухню, чтобы накапать ему его спасительные капли Вотчала... А когда вновь вошла в комнату, вернулась с лекарством в руке, его уже не было. Он сидел в том же кресле, с головой, упавшей на грудь, и закрытыми глазами, будто не желавшими больше никогда видеть то, что видели последним на экране. Она остановилась на пороге, все сразу поняв по мгновенно изменившемуся, усталому лицу, по вдруг обмякшему, неживому телу, но все равно как будто не веря себе, не желая поверить, и даже... окликнула его...

Он был известным человеком в городе, крупной величиной не только в масштабах их области, но и во всей оборонной отрасли, и, как водится, похоро­ны были устроены помпезные, соответственно офи­циальному положению, регалиям и чину, но кото­рые никак не шли к нему, оставшемуся до гробовой доски человеком скромным, не любившим излиш­него шума, а уж тем паче многолюдной суеты вокруг себя.

И вот осталась она одна, и хочешь не хочешь, надо было жить дальше. И тогда же, как ни странно, а может быть, и обычно, согласно стандартам люд­ского мироустройства, со смертью ее отца, весьма влиятельного человека, враз исчезли куда-то оба ее еще недавно столь преданных ухажера. Видно, что- то сразу обессмыслилось для них, ребят земных и практичных. «Деактуализировалось», говоря вы­спренним, но точным научным языком.

То время многое показало, многое объяснило, многому научило. И она смотрела на все вокруг с каким-то новым интересом узнавания дотоле неве­домой объективной реальности. Вакуум, в котором оказалась она тогда, был поразительным, неправдо­подобным. В нем было пусто и холодно, но там хорошо думалось и многое очищалось, освобожда­лось от случайных напластований, открывая под­линное лицо суровой и бездушной жизни.

Что оставалось? Чем, кроме учебы, книжек и прелюдий Шопена — то из динамиков проигрыва­теля, то слетающих с клавиш старого немецкого пианино, — можно было жить и дышать в этой пустоте?

И она занималась, грызла гранит — философию, социологию, политэкономию, читала стихи и прозу, о чем-то разговаривала с подругами, играла Шопена и Рахманинова, слушала кассеты и пластинки... Большой японский телевизор так и не был включен больше ни разу с того дня, четвертого октября.


стр.

Похожие книги