— Ну а что же вы? — удивился Турецкий. — Просто сидели и молчали?
— Он бы мог попытаться меня хлопнуть, — усмехнулся Арсланов, — но, видно, побоялся. Отморозки ведь все трусы. Видно, понял, что мои где угодно найдут, всюду достанут. Не рискнул. А теперь, наверное перед выборами, снова хочет попробовать нас опередить, чтобы мы ему морды не подпортили. Так что видите, все просто: с одной стороны, виноватыми во всем объявить власти, губернатора, прокурора, вас...
— Легавых, — усмехнулся Турецкий.
— Ну да, — махнул рукой Арсланов. — А еще нас, чеченцев. Сыграть на этом, пустить в дело национальный вопрос, задурить народу мозги, объявить себя защитником и спасителем, ну и въехать, куда он хочет, на белом коне...
— Так вот, значит, кто у нас все-таки Адмирал, — сказал Турецкий. — И куда же он, спрашивается, плывет?
— Как — куда, дорогой? — удивленно взмахнул руками Али Арсланов. — Как — куда? К вам, в Москву, поближе к Кремлю.
Новое приглашение во дворец губернатора Платова пришло крайне не вовремя — не до того было Турецкому, да уже и не до Платова вообще. Он был теперь то, что на языке лошадников, ипподромных завсегдатаев именуется фуфляком или дохлой кобылой. Да и вообще к господину губернатору был особый счет, и разговор с ним предстоял особый и уже не по его инициативе.
Однако пока что надлежало следовать этикету и протоколу, и Турецкий тщательно оделся, идеально выбрил щеки, надушился и, прихватив с собой в качестве поддержки Мишу Данилова, отправился с этим пустым и никчемным визитом.
Губернатор принял их в том же кабинете и на этот раз казался еще более растерянным, встревоженным и даже близким к прострации.
— Я пригласил вас, Александр Борисович, — начал он и осекся, с недовольством глядя на Данилова. — Простите, но вообще-то я... рассчитывал, так сказать, на конфиденциальную встречу.
— Все правильно, — кивнул Турецкий. — Присутствующий здесь Михаил Антонович — мой помощник, младший друг и первый конфидент. У меня вообще нет секретов от моих сотрудников — членов моей группы. На том, как говорится, стою. Иначе просто невозможно было бы работать. Вы со мной согласны?
Губы Платова нервно дернулись, но он сдержался:
— Ну хорошо... Пусть останется. Так я вот в связи с чем... Ваше последнее выступление по телевизору... Это что, все правда? Или, так сказать, тактический ход?
— Мне кажется, Николай Иванович, вы несколько недооцениваете остроты момента. Какие уж тут игры, какая тактика?
— Значит, действительно можно будет его...
— Признаться, не совсем понимаю, кого вы имеете в виду... — широко раскрыв глаза и сделав удивленное лицо, сказал Турецкий. — Вы знаете, за время работы здесь мы нарыли столько любопытного и неожиданного, что я, честно говоря, просто искренне изумляюсь безграничной выдержке и терпению нашего народа.
— Но... господин Турецкий... Насколько я помню, прошлый раз мы с вами о чем-то договорились и вы обещали...
— Мы с вами договорились? — опешил Турецкий. — Я обещал? Простите, но это даже как-то странно звучит. Насколько помню, мы говорили с вами — я, так сказать, законник по званию, а вы — законодатель — о верховенстве закона над всеми суетными интересами частного лица. Так что подобная постановка вопроса по крайней мере неуместна. Я должен был сделать обычную свою работу — найти и изобличить преступников, и мы с моими коллегами уже действительно у цели. Я, помнится, говорил вам тогда, что для меня и моих сотрудников нет ни лиц, ни должностей, ни партийных пристрастий. Вот и все. К тому же горький опыт меня кое-чему научил, а потому я имею обыкновение отправляться на важные встречи и серьезные переговоры с диктофоном в кармане, который служит мне чем-то вроде записной книжки. Вот и сейчас наш разговор слово в слово ложится на ленту. Но это все так... мелочи, антураж. И даже больше скажу: мне кажется, лично для вас сейчас уже совсем неважно, что будет с тем человеком или той группой лиц, которыми мы приехали сюда заниматься. Я не политик, я всего лишь юрист, но мне кажется, вас должны были бы сейчас волновать совсем другие вопросы, едва ли не философского порядка. Ну, например, зачем и к чему она, эта самая власть, или она всего лишь кантовская «вещь в себе»? Неужто вся ее сладость, желанность, эта мучительная потребность в ней лишь для того, чтобы как можно большим числом чужих рук и умов исполнять собственные прихоти?