«Скопу» не успели закончить вовремя, и отец с дядей опоздали с выходом в море на полтора месяца. В спешке они запутались в одном из поставленных ярусов, больше чем на неделю заклинили огромное водяное колесо для вытягивания рыбы и, конечно, почти ничего не поймали. Однако потеря ста тысяч долларов за год на одной только рыбалке нимало не смутила отца, потому что он уже совершал те прекрасные и отчаянные круги, которым суждено было стать последними в его жизни. Дядя рассказывал о том, как однажды ночью на мостике отец проиграл ему в кункен семнадцатый раз подряд. Вместо того чтобы мрачно пробормотать неискренние поздравления, он вдруг выгнул спину и широко раскинул руки. Встав на своем капитанском месте среди бело-голубого мерцания радаров и сонаров, он выдвинул подбородок, повел тем, что дядя по сей день вспоминает как отчетливо изогнутый клюв, и каркнул: «Взять на три градуса правее!» Дядя подстроил автопилот, и утром они поставили ярус, который оказался одним из трех-четырех за всю экспедицию, принесших им заметный улов.
Такая корреляция между предсказаниями отца и реальным успехом была редка. Хозяйственный магазинчик, еще одно из его деловых предприятий, лопнул одновременно с терпением федеральной службы, долго мирившейся с его налоговыми уловками в южноамериканских странах: он не желал отчислять деньги в фонд соцстрахования (который по иронии судьбы поддерживал нас после его смерти). Вдобавок упала цена на золото, а невеста отца, его бывшая секретарша, раздумала за него выходить — словом, год не задался. В середине января я провел с ним четыре дня кряду. Каждый вечер в течение этого визита, лежа в спальном мешке на полу гостиничного номера у изножья его кровати, я слышал, как он мечется и ворочается до глухой ночи, и чувствовал с уверенностью, иногда возникающей у детей, что недолго уже ему оставаться моим отцом. Его метания происходили циклами, постепенно сжимающими его своей мертвой хваткой. Он стонал от разочарования, гнева и отчаяния и брыкался, взбивая простыни, покуда они не начинали клубиться и шуметь, точно ветер на морском берегу, а затем, совершенно измученный и опустошенный, падал ничком и плакал, уткнувшись лицом в подушку. Потом все начиналось снова. Мне казалось, он думает, что я сплю, поскольку на моей памяти он никогда раньше не позволял себе плакать на людях. Но как-то ночью он заговорил со мной.
— Не знаю, просто не знаю, — сказал он вслух. — Ты спишь, Рой? — Нет. — Боже, я просто не знаю.
Это был наш последний разговор. Я тоже не знал, и мне хотелось лишь заползти поглубже в спальный мешок. Его мучила ужасная головная боль, с которой не справлялись никакие лекарства, — только его наигранно-беззаботный голос звучал еще глуше — и другие таинственные пытки отчаяния, которых мне не хотелось ни видеть, ни слышать. Как и все мы, я знал, куда он направляется, но не знал почему. И не хотел знать.
В тот следующий год размах отцовских скитаний на «Скопе» становился все шире: он то ловил альбакора у берегов Мексики, то снова возвращался в Берингово море за камчатским крабом. Он начал закидывать удочку с высокой просторной кормы и однажды поймал несколько крупных лососей, которых тут же и выпотрошил. Вернувшись в порт — теперь продажа «Скопы» была неминуема, поскольку после двух убыточных лет ему больше не дали бы кредита, налоговики подбирались все ближе, и улетать было уже некуда, — он взял в кабине свой «магнум» калибра 44 и вышел обратно на серебристую корму, под набрякшее серое небо и крики чаек, так и не сменив ботинок, заляпанных темной кровью свежепойманных лососей. Возможно, он с минуту помедлил, но я в этом сомневаюсь. Весь его порыв состоял из чистого воздуха, и земля не могла служить ему помехой. Он расплескал себя среди лососевых кишок, и чайки клевали его останки добрых несколько часов, пока его не обнаружил дядя, поднявшийся из машинного отделения.
Мы с матерью уцелели. Мы не взмывали так далеко ввысь, и нам неоткуда было падать. После звонка дяди, сообщившего нам новости, мы выпили бульон с несколькими плавающими в нем горошинами, а вечером, когда небо из синего стало черным, сели в гостиной перед аквариумом, залитым флуоресцентным светом. К тому времени радужная акула научилась неплохо ориентироваться и реже тыкалась в стекло. Ее пустые глазницы, прежде испещренные тонкими кровяными прожилками, затянулись непрозрачной белесой пленкой. Рыба-брызгун — наполовину челюсть, наполовину хвост, плавающая всегда под углом в сорок пять градусов к горизонтали и умеющая плеваться водяными бусинами, — нетерпеливо бороздила поверхность своей сильной нижней губой, и в какой-то момент — я не знаю, когда именно, потому что после чьей-то смерти время замирает, и ты не чувствуешь, как оно течет, — я встал, чтобы принести ей баночку с мухами. Я выпустил одну в пространство под крышкой, снова заклеил дыру липкой лентой и сел рядом с матерью наблюдать за знакомым ритуалом, этим реликтом нашей прошлой жизни, но я знал, что потерял к нему интерес. Рыба-брызгун напряглась, затанцевала в дрожащем круге, центром которого была ее загнутая губа, следя за полетом мухи с расчетливым спокойствием, и выплюнула свою бусину с такой скоростью, но настолько легко, что ничего как будто и не случилось, однако муха уже трепетала в воде, поднимая вокруг мельчайшую паническую рябь.