— Что вы этим хотели сказать? Артист только плечами пожал:
— Да ничего.
Командующий жахнул по столу ладонью так, что на пол посыпались бумаги и карандаши.
— Не я этот приказ подписал, ясно? Не я!
Я спросил:
— А кто?
— На, капитан, читай!
Я взял листок приказа, отпечатанный на служебном бланке. Подпись на нем была: заместитель министра обороны. Я передал приказ Доку, он — Боцману, бумага обошла всех и вернулась на стол командующего.
— Теперь верите? — спросил он. — Я был категорически против. Самым категорическим образом!
— И ничего не смогли сделать? Он только развел руками:
— Ничего… Извините, ребята, но так получилось.
— Не расстраивайтесь, товарищ генерал-лейтенант, — успокоил я его. — Я все думал: почему у нас ничего не получается? В Афгане обосрались, в Чечне обсираемся на каждом шагу. А причина-то очень простая. Если боевой генерал, командующий действующей армией, бессилен против министерской вши — это не армия.
Это выгребная яма. И сидеть в ней по уши в говне — увольте!
Я содрал свои капитанские погоны, «Орден Мужества», первую мою медаль «За отвагу», которой очень гордился, и все это добро положил на письменный стол командующего. То же самое сделали Док, потом Артист, Боцман, Трубач и Муха.
Через минуту перед командующим уже лежала целая горка офицерских погон и боевых наград свободной России.
— А чего ж «Орла» не бросаешь? — хмуро поинтересовался он.
— Этот орден был мне вручен правительством Соединенных Штатов. А к нему никаких претензий у меня нет. Честь имею!
С порога я оглянулся. Командующий сидел за своим столом, невидяще глядя перед собой. Жалко мне было его? Нет. Тимоху мне было жалко. Других ребят, которые полегли в развалинах Грозного и на всех хасавюртах. И тех, кто из Афгана вернулся домой в цинке под условным шифром «груз 200». Вот их мне было до муки жалко. А его — нет.
* * *
Через два дня мы обменялись адресами и распрощались на Курском вокзале.
Артист, Муха и Трубач были коренными москвичами, тут были их родительские дома, и старики были еще живы. Боцман был из Калуги, там у него была жена и трехлетний сын, жили в двухкомнатной «хрущевке», которую дали жене от фабрики. У Дока была однокомнатная квартира в Подольске, он получил ее при разделе его двухкомнатной московской квартиры после развода с женой. А мне, моей жене Ольге и дочке Настене путь лежал сначала в Зарайск, а потом еще дальше — в деревню Затопино на берегу речки Чесны. Там догнивала изба-пятистенка, пустовавшая после смерти матери, всего на три года пережившей отца.
Другого дома у меня не было.
Приказ был понятным. Хоть и не сразу. Предельно четким. Если отбросить словесную шелуху. А с точки зрения нормальной человеческой морали, которой привык руководствоваться полковник Константин Дмитриевич Голубков, не слишком, впрочем, об этом задумываясь, — просто чудовищным. Когда до Голубкова дошла суть дела, словно бы специально прикрытая обтекаемыми формулировками и специальной терминологией, у него едва брови на лоб не полезли. Да как же это? Да разве так можно? Да это же… Чччерт знает что!
Но внешне он своих чувств, конечно, не проявил, лишь нахмурился, что вполне могло сойти за высшую степень сосредоточенности. Как и все участники этого совещания в очень узком кругу, он внимательно слушал начальника управления, дающего установку, только все строчили в черных блокнотах, которые запрещалось выносить из здания, а Голубков лишь постукивал своим блокнотом по колену. Это не укрылось от взгляда начальника. Он прервался и с нескрываемым раздражением обратился к полковнику:
— Константин Дмитриевич, а вы почему ничего не записываете? То, что я говорю, кажется вам не важным?
Голубков встал:
— Напротив, товарищ генерал-лейтенант… — Пора вам уже привыкнуть к нашим порядкам. Не товарищ генерал-лейтенант, а Анатолий Федорович.
— Виноват. То, что вы говорите, кажется мне очень важным. Поэтому и не записываю. Что записано, то забыто. У кого как, конечно, но про себя я это знаю точно. Поэтому записываю только мелочи, которыми не стоит загружать память.
— И помните все, что я говорил?