Тишина, мрак на сцене и во всем мире.
Издали, из глубины сцены, появляются босые Души убитых со свечами.
Тонкий детский голос убитого царевича поет старинный церковный напев. Души убитых – всех убитых: царя и его семьи, красноармейцев, комиссаров, сибирских девчат, царских офицеров и всех остальных участников спектакля – вступают на сцену и просят за нас у Бога.
А нас – о милосердии, человечности и вере…
Они прощают нам наши грехи, но только – если мы услышим их призыв…
Высокий голос убитого царевича поет о том, что каждый ребенок, погибший, убитый или умерший, – это наш с вами царевич…
Не убейте царевича в душе своей…
Не убейте…
Я был очень горд своей работой: мне, я полагал, удалось найти сценическое решение целой эпохи – с русской революцией, дворцовыми интригами и любовными коллизиями, я сумел связать все это единой драматургической конструкцией, на которой могли расцвести пышные ветви музыкального, вокального и балетного искусства. Хотя я никогда не делаю себе комплиментов, но тут, я был уверен, я мог воскликнуть совершенно искренне: «Ай да Тополь, ай да сукин сын!»
Я положил либретто в конверт и послал Взорову в Вашингтон. Спустя пару недель в почтовом ящике лежал пакет от Взорова с его вариантом моей работы. Точнее – с их вариантом, потому что теперь у меня появилось два соавтора – не только сам Взоров, но и его жена Люба. Читать то, что они написали, было невозможно с первой страницы, несмотря на то, что в их тексте кое-где всплывали и мои фразы. Но главный текст изобиловал такими перлами: «Взгляд „старца“ падает на картину „Обнаженная Венера“, Распутин осеняет картину крестным знамением, Венера стыдливо прикрывается обеими руками». «Распутин целует руку княгине Юсуповой, он давно добивается ее взаимности, и вот его желание сбывается. Распутин поет свою третью песню, в которой страстно объясняется княгине в любви. В ответ княгиня надевает русский головной убор, поет и танцует. Закончив свою песню, она наливает в приготовленный бокал с ядом шампанское и подает Распутину. Распутин знает, что вино отравлено, но выпивает весь бокал до дна и разбивает вдребезги драгоценный богемский хрусталь. „Жив я!“ – говорит Распутин и, поклонившись княгине, покидает дворец Юсуповых…» и «Под ритм бубнов и барабанов ожившее казачье войско танцует мужественный темпераментный танец, раздаются аккорды казачьей песни, царь запевает. Казаки дружно подхватывают припев. Песня переходит в казачий пляс с невообразимыми акробатическими трюками… В финале казачье войско во главе с царем наступает на зрителей. Распутин идет навстречу, пытаясь что-то сказать царю, в этот момент раздается выстрел. Распутин, покачнувшись, оборачивается в зрительный зал и грозит кулаком. Еще выстрел, потом еще и еще. Распутин стоит! Автоматная очередь! Распутин падает. Царица бросается к неподвижно лежащему телу Распутина».
Я позвонил Взорову:
– Юлик, я не против соавторства, но, может быть, писать должен я, а не ты и не Люба. Все-таки это моя профессия…
– Старик, – сказал он. – Я завтра буду в Нью-Йорке, нам нужно встретиться.
Я уже знал, что это значит, но не мог поверить моему опыту – я был (и остаюсь) убежден, что придумал замечательный мюзикл и написал первоклассное либретто.
Мы встретились возле Публичной библиотеки, в небольшом кафе-забегаловке на углу 42-й улицы и Пятой авеню. Взоров был предельно краток и сух:
– Старик, то, что ты написал, нам не нравится и совершенно не подходит. Насколько я понимаю, дальше тебе над этим работать бессмысленно. Пока!
И он ушел, оставив у меня в памяти сияющие отблески своих высоких лайковых сапог. Видимо, выше этих сапог я, оглушенный и потупленный, ничего в тот миг не видел.
А через полгода Наташа Ландау, жена Бориса Фрумина, сказала мне по телефону:
– Слушай, ты не хочешь прийти на показ мюзикла, который я оформила для Юлика Взорова?
– Какого мюзикла? – насторожился я.
– «Распутин». Юлик снял зал на 46-й улице и устраивает показ своего мюзикла для бродвейских продюсеров. Хочешь, я пришлю тебе билет?
– Конечно, хочу. А кто ему написал либретто?
– Какие-то американцы. На билете написано. Прочесть?