Я думала, что Уолтер нарушит молчание, как только мы останемся вдвоем, но он почти ничего не говорил, пока мы не прошли милю-другую и не добрались до небольшой таверны у реки. В окнах светились желтые огни ламп, а деревянный балкон нависал над самой водой на неровных столбах, которые выглядели так, будто вот-вот сдадутся, свалятся в реку и уплывут во Францию. Остановившись у двери, Уолтер отрывисто сказал:
— Съедим чего-нибудь?
Я не ожидала, что его может привлечь такое место (по крайней мере, с тех пор, как Лора получила наследство), но мне кажется, что в тот вечер он планировал остановиться именно здесь или в другом подобном заведении. Когда мы пробирались мимо бара, пахнущего дымом и тиной, и речники, на лицах которых оставили следы погода и выпивка, с любопытством смотрели на нас, мимо крошечной кухни, откуда пыхнуло жаром, как из печки, и наконец — наверх в кофейную комнату, у него был довольный вид человека, жизнь которого идет точно по плану.
— Давай закажем отбивные, — сказал он с заговорщицкой улыбкой, когда мы сели у окна. — Их трудно испортить даже на такой кухне. И портер в честь Тернера. Что скажешь?
Я подумала, поглядев на его раскрасневшиеся щеки и чувствуя их тепло даже через пространство стола, что, если я коснусь его кожи, она отзовется, как барабан или как кожура зрелой дыни. Его так переполняло страстное возбуждение, что оно должно было вырваться наружу в лихорадке слов или буйной пляске — или он ударится о невидимую скалу и взорвется, и все это пропадет напрасно, впитается в бесплодную почву.
— Так что ты думаешь? Как ты думаешь? — спросил он. — Раскин прав?
— В чем?
— В суждении о Тернере. Думаешь, он и правда был страдающим гением?
— Насчет гения я согласна, — сказала я осторожно. — А вот насчет страдающего… А ты сам как думаешь?
Он тряхнул головой, отмахиваясь от вопроса.
— Скажи, — настаивал он, — что он был за человек?
— Ну… — начала я неуверенно (я не хотела сбить его, выразив точку зрения, сильно отличную от его собственной, и оказаться той самой невидимой скалой), — что мы знаем? Он был рожден в бедности; он, возможно, немного эксцентричен, но не больше, чем любой другой человек, полностью посвятивший себя искусству; и он любил Англию, ее природу, берега, людей.
Я вопросительно посмотрела на Уолтера, и он с энтузиазмом кивнул, придавая мне смелости продолжить более уверенно:
— Он был бесцеремонен — тут, наверное, дело в его трудном детстве — и мог иногда показаться резким и даже грубым, но в глубине души, я думаю, он был добросердечен и верен дружбе.
Уолтер снова кивнул, но потом по его лицу словно бы пробежала тень, и он спросил:
— А как насчет морали?
— Морали, — повторила я медленно.
Взгляд Уолтера был так напряжен, что мне пришлось отвести глаза, и мгновение я была слишком сконфужена, чтобы ответить. Потом я сказала:
— Знаешь, Уолтер, я вот думаю, а возможно ли на самом деле быть великим художником и при этом жить в монашеском уединении и чистоте?
Я не знаю, удивили его мои слова, потрясли или он остался к ним безразличен, потому что выражение его лица ни капли не изменилось, и он продолжал смотреть на меня. Поскольку меня смущало такое пристальное внимание, тем более собственного брата, я стала смотреть мимо него в окно на Темзу. Туман беззвучно возвращался, набрасывая на воду белую пленку, так что реку едва было видно, и можно было проследить ее течение лишь по цепи отражений газовых и масляных фонарей и по красному отсвету корабельного котла, размазанному по поверхности воды, как раздавленный плод.
Уолтер повернулся взглянуть, куда я смотрю, и немедленно ахнул.
— Тернеру бы это понравилось, — сказал он. — Такая призрачность и нечеткость.
— Да, — согласилась я.
— Он не просто великий художник, — сказал он, снова поворачиваясь ко мне и беря меня за руку. — Он величайший художник в мировой истории!