— И за ваше, — ответил я, но не выпил; каким-то странным образом мне казалось, что это наложило бы некую печать на наш разговор, словно я принимаю не только его гостеприимство, но и его рассказ о Тернере, который, честно говоря, совсем не удовлетворил меня и очень удивил. Так что я просто прикоснулся губами к краю бокала, лихорадочно пытаясь придумать вопрос, который не рассердил бы его, но заставил бы рассказать больше.
Он опять будто угадал мои мысли.
— Вы можете спросить, — сказал он, усаживаясь на свое место, — как этот человек стал предметом такой злобы и стольких гадких историй? Единственный ответ, который я могу вам дать: зависть. Большинство людей считают художников почти ангелами, но им до этого далеко. По моему опыту, вряд ли где еще можно найти столько ревнивых, скандальных и коварных обманщиков, разве что среди учителей. Все художники стараются выставить себя гениями, а если не получится, они придумают что угодно и сами поверят в это, лишь бы доказать, что гении похожи на них.
Он помедлил. У меня мелькнула мысль, не сказать ли ему, что я и сам художник, но я быстро раздумал.
— А Тернер был настоящим гением, мистер Хартрайт, — продолжил он. — Клянусь, он был первым из гениев. В вернисажные дни в Академии, перед выставкой, когда мы все заканчивали работы, он присылал почти чистый холст. Молодежь смотрела, смеялась и спрашивала, что он будет с этим делать. А он входил, открывал свою волшебную коробочку и брался за работу. Он никогда не отходил от холста и не смотрел, что получается, будто у него все это было в голове, — и через несколько часов он из ничего создавал картину. Дикарь сказал бы, что это магия. Я помню, однажды парень из Шотландии наблюдал за этим, бледнея, и шептал что-то насчет колдовства.
— Но ведь ни один художник, — сказал я, — не мог бы не восхищаться…
Он презрительно фыркнул.
— Представьте себе, мистер Хартрайт, — сказал он, — что вы полгода работали над картиной, и очень довольны результатом, и думаете, что получите за нее рыцарский титул; и тут появляется Тернер и за день рисует вашу погибель, картину, которая совершенно вас затмит…
Я нервно рассмеялся, потому что его слова попали в цель. Внезапно я почувствовал, что могу это представить, и очень легко; на мгновение на меня тенью упал холод бездонного отчаяния.
— Если б вы рисовали яркое солнце или голубое небо, — сказал он, — он бы попробовал сделать ярче и голубее. Я помню, один раз он написал прекрасную серую картину с Хелвет-шлюзом, без единого яркого пятна. Рядом с ней висело «Открытие моста Ватерлоо» Констебля, словно написанное жидкими золотом и серебром. Тернер пару раз посмотрел сначала на одну картину, потом на другую, достал палитру, наложил на серое море пятнышко красной свинцовой краски чуть больше шиллинга и молча ушел. — Он засмеялся. — И бедный Констебль простонал: «Пришел Тернер и выпалил из пушки», — потому что его картина, конечно, по сравнению с соседней теперь выглядела тусклой и вялой.
— Ну тогда, — сказал я, — неудивительно, что его так не любили.
Дэвенант кинул.
— Но никто из них не понимал, что он ничего дурного не хотел. Это было вроде дружеского соперничества: он заставлял нас работать лучше, совершенствовал наше искусство. Если б вы его обошли, он бы посмеялся, хлопнул вас по спине и поздравил с победой. И он с той же готовностью помог бы вам, с какой стал бы ссориться. Ни у кого не было более верного глаза на ошибки в живописи и на то, как их исправить. — Он встал. — Давайте я вам кое-что покажу.
Я пошел за ним, и мы спустились по лестнице до лунного морского пейзажа, который я заметил, поднимаясь сюда пятнадцать минут назад. Теперь я увидел на раме крупные черные буквы: «Дуврское побережье, ночь. Джон Дэвенант, К. А. Выставлено в 1837».
— Ну вот, — сказал он.
Сцена была достаточно драматичная; лунный свет пробивался через густую полосу темных туч, рассыпаясь потом на сотню кусочков в черном море. У самого горизонта торговое судно разворачивало паруса, которые казались в странном свете почти черными.
— Мощная сцена, — сказал я радостно — наконец-то можно было похвалить что-то от всей души.