— Он и вправду был такой невероятный? — спросил я.
— Не внешне, — сказал он. — Нет, и внешне тоже, но не так, чтобы поражать с первого взгляда. Роста он был такого, — Трэвис указал рукой пониже собственного плеча, — с огромным еврейским носом, маленькими серыми глазками, вечно в огромном цилиндре с ворсом, расчесанным не в ту сторону, и старомодном сюртуке, полы которого почти доставали до земли и были такие пыльные, будто на самом деле мели землю, а длинные рукава полностью закрывали его грязные руки. Вот так. — Он сгорбился, изображая комическую фигуру, которую описывал.
Несколько прохожих остановились посмотреть, и одна маленькая девочка неудержимо захихикала. Я и сам невольно рассмеялся — Трэвис всегда выглядел особенно ангельски, когда злорадствовал, и видеть, как его правильное бледное лицо кривится, изображая гротескного коротышку, было очень смешно. Но в то же время мне стало не по себе, будто я присоединился к насмешкам над бедолагой, вся вина которого заключалась в неказистой внешности.
— Я хотел спросить, правда ли он был столь великий гений?
— Несомненно, если уравнять гений с трудолюбием, — ответил Трэвис — Он никогда не останавливался. В дождь, солнце, во сне и наяву, в сортире… Он и сейчас небось царапает закаты на крышке фоба.
— Да ладно тебе, — сказал я, смеясь. — Ты на самом деле так думаешь?
Он помолчал, глядя на землю, будто надеялся прочитать там ответ. Наконец он ответил:
— Тогда мы так думали. Во всяком случае, мы думали, что он гений, который потерял свою силу и погрузился в безумие.
— Безумие — до какой степени? — спросил я.
— А ты посмотри на его поздние картины, — ответил он. — Цвета, не связанные ни с каким предметом. Всплески краски, которые не похожи ни на что, кроме всплесков краски. Картины ни о чем, как сказал один критик, и очень узнаваемые.
— А что ты теперь думаешь? — спросил я. Он пожал плечами:
— Кое-что из ранних работ. Голландские морские пейзажи. Гравюры.
Я ждал продолжения, но его не последовало, Трэвис достал из кармана часы, посмотрел на них и взял папку.
— А ты можешь посоветовать кого-нибудь, кто бы знал его получше? — спросил я.
— Может быть, Джонс?
— Я ему написал.
Он снова пожал плечами и покачал головой. Только после того, как мы попрощались и уже на несколько шагов разошлись в разные стороны, он обернулся и крикнул:
— Попробуй обратиться к Дэвенанту! Он теперь в отставке, живет в Хэмпстеде. Но память его при нем, иногда он открывает ее для публики и выставляет содержимое.
Эта короткая встреча принесла мне очень, немного; но почему-то — возможно, потому, что я наконец взял инициативу на себя, — она подарила мне новое воодушевление. Или, вернее сказать, старое воодушевление: как лицо в толпе иногда внезапно напоминает давно забытого товарища детских игр, так я узнал это чувство, знакомое прежде. Сердце билось быстрее, ноги ныли от дрожи возбуждения; я глубоко вздохнул и почувствовал в дымном воздухе, еще час назад казавшемся серым и болезненным, пьянящий намек на романтику — в общем, я снова почувствовал себя молодым человеком, который вырвался из скучной рутины и вот-вот отправится в великое приключение. Если б ты видела, как я шагаю по Риджентс-парк и по Авеню-роуд (мне даже не пришло в голову взять кэб), ты могла бы решить, что перед тобой призрак того Уолтера Хартрайта, который пятнадцать лет назад, полный великих надежд, три раза в неделю легко ходил пешком из Лондона в Хэмпстед. Мне и самому казалось иногда, что он идет рядом со мной; это по его подсказке я сделал остановку в простой придорожной гостинице, и мы вместе пообедали хлебом, сыром и элем — я, серьезный хозяин Лиммериджа, и он, молодой веселый учитель рисования, лишенный радостей и трудностей богатства, не ожидающий впереди ничего, кроме самой жизни.
Мистер Дэвенант, как я узнал на почте, жил примерно в полумиле от старого коттеджа моей матери, в одном из тех странных красно-кирпичных домов на Черч-роу. От возраста дом осел, и изначально стройные линии его фасада исказились, придавая ему вид неуверенного детского рисунка (Флорри наверняка нарисовала бы лучше), словно он устал от классической трезвости и решил напиться. На втором этаже дерзко выделялось большое окно-фонарь в деревянной раме, будто корма старого военного корабля, что усиливало впечатление беспорядка.