– Он очень слаб, – сказала она. – Я послала за врачом.
Пентекост сел у постели напротив медсестры. Портрет Фелисии повесили над камином, как он и велел, сняв картину с изображением старинного театра герцога Йоркского. Когда-то на этом месте висела картина Ренуара, подаренная Фелисии американским импресарио Марти Куиком. После ее смерти Робби продал картину на аукционе Кристи, хотя все советовали ему не расставаться с этим полотном. Все выглядело так, будто он просто хотел как можно скорее избавиться от этой картины.
Это удивило всех, кроме Пентекоста, которому была известна причина такого поступка.
Он вновь взглянул на портрет Фелисии, смотревшей на мир с загадочной улыбкой, одновременно невинной и чувственной, на ее зеленые глаза, которые околдовывали мужчин в течение всей ее полной тревог жизни. Этот портрет был подарен ей после войны ее дядей Гарри – его, как помнил Пентекост, Робби особенно не любил. Ласло,[2] который всегда писал только красивых женщин, здесь превзошел себя, запечатлев Фелисию в зените ее красоты – хотя в действительности она почти не постарела за годы, прошедшие после написания портрета до ее смерти.
Вспомнив эти годы, Пентекост грустно покачал головой. Только такой сильный человек, как Роберт Вейн, мог выдержать такое, подумал он. «Она затмила факелов лучи»,[3] пробормотал Робби, когда впервые увидел этот портрет, но потом факелы стали гореть слишком ярко для Фелисии Вейн. Сейчас Пентекост подумал не только о том, что случилось с ней самой, но и о преждевременной смерти ее дочери, разбившейся на скачках.
Он перевел взгляд на другие хорошо знакомые ему полотна на стенах: Бербедж[4] в роли Гамлета, Кин[5] в роли Шейлока, портрет Гаррика[6] в роли Ричарда III, который Робби всегда держал в своей гримерной как талисман, изображение сэра Генри Ирвинга[7] в роли короля Лира. Сам непревзойденный актер, Робби высоко ценил талант в других, чем, вероятно, объяснялось присутствие на его письменном столе фотографий его старого друга сэра Тоби Идена в роли Пер Гюнта и сэра Филипа Чагрина, его великого соперника, который закончил длившееся всю жизнь соперничество с Вейном лишь умерев раньше него.
Рядом с фотографиями были аккуратно расставлены дорогие Вейну предметы: среди них «Оскар», которого Вейн в конце концов получил двадцать пять лет спустя после того, как Фелисия получила своего, и бронзовая фигурка балерины работы Дега, подарок от Рэнди Брукса и его жены Натали, которых уже давно не было в живых. Бедняга Вейн, подумал Пентекост, столько смертей…
В комнате было тепло. Тихое шипение кислорода и монотонное гудение монитора действовали усыпляюще; Пентекост с трудом сдерживался, чтобы не заснуть. Наконец его голова стала клониться вниз, и он задремал. Во сне портрет Фелисии стал сливаться у него с ее образом в роли Клеопатры, какой он ее помнил. Как сверкали ее глаза, когда она выходила в первом акте рука об руку с Робби… Гилламу было двадцать лет, когда он впервые увидел их вместе на сцене. Сейчас ему было почти шестьдесят пять…
Внезапно он проснулся, почувствовав, как кто-то дергает его за рукав.
– Мне не нравится состояние больного, – прошептала медсестра. – Пульс совсем слабый.
Дыхание сильно затруднено. Врач сейчас на обходе, но я попросила секретаря как можно скорее найти его и сказать, что дело срочное.
– Да-да, вы правы. – Пентекост боролся с желанием опять заснуть. Он попытался вспомнить, сколько он выпил за обедом. Давно прошли те времена, когда он мог пропустить пару коктейлей перед обедом, затем еще бутылку вина, и после этого продолжать работать.
Одного взгляда на Робби было достаточно, чтобы он окончательно проснулся.
– Боже мой, – прошептал он. – Он умирает? Медсестра поджала губы, давая понять, что высказывать мнение о состоянии больного не входит в ее обязанности.
– Трудно сказать, – ответила она, увеличивая подачу кислорода. – Может быть опять ложная тревога.
Пентекост кивнул. За последние недели такая ложная тревога была уже не раз. Он подумал, не позвать ли ему леди Вейн, но потом решил не спешить. Медсестра внимательно смотрела на зеленую кривую, мерцающую на экране монитора, как будто она могла сказать ей больше того, что она уже знала: организм пациента продолжал цепляться за жизнь, хотя от этого уже никому не было никакой пользы.