У султана была красавица дочь, к которой ежедневно сватались сыновья эмиров и правителей сопредельных государств. Все они уезжали ни с чем, и лишь Адхам удостоился любви луноликой принцессы. Она полюбила его за набожность и благочестие, и, уступая ее воле, султан дал согласие на брак.
Свою первую брачную ночь Адхам провел в молитвах и после этого продолжал молиться еще семь дней и ночей. На восьмой день терпению султана пришел конец.
— Я не отпущу тебя, — сказал он Адхаму, — пока ты не войдешь к своей жене.
В ту ночь Адхам исполнил свой супружеский долг и, совершив омовение, снова принялся за молитву. Вскоре он умер, обращая к аллаху жгучую проникновенную мольбу о прощении, а через девять месяцев султанская дочь родила мальчика, которого назвали Ибрахимом.
Ибрахим, сын Адхама, был признан носителем особой благодати, ниспосланной ему свыше и сделавшей его посредником между земными тварями и господином миров.
Верил ли Ибн Баттута в чудеса? В чудотворчество отшельников и аскетов, в их особую благодать и способность угадывать прошлое и провидеть будущее? Воспринимал ли он всерьез чудесные исцеления, влияние звезд на судьбы людей и государств, гадание на песке, пророческие сновидения?
Да, верил и воспринимал всерьез. И в этом нет ничего удивительного. Средневековому человеку вообще было свойственно легковерие, и, как пошутил один известный медиевист, в объяснении нуждались не чудеса, а их отсутствие.
Для мусульманина мир был таким, каким его видел Коран — единственная книга, авторитет которой был абсолютен и непререкаем. Отсюда истинным считалось лишь то, что соответствовало его догматам; все прочее оставалось за пределами кругозора, а если и попадало в него, то признавалось нелепицей, чепухой, вздором. Средневековому обществу довлело коллективное сознание; самостоятельное мышление, пробивающее бреши в скорлупе традиционных представлений, встречалось крайне редко, и многое из того, что сегодня представляется самоочевидным, тогда существовало в форме гениальных догадок, казавшихся современникам ересью и абсурдом.
Известно, что ислам поощрял путешествия, но хотя географический кругозор арабов в XIV веке был уже весьма обширен, даже самым образованным людям мир виделся мозаичным и фрагментарным. Факты переплетались с вымыслом, серьезное со смехотворным, и слухи, разносимые купцами и паломниками, принимались на веру, без критического отсева. Мир был обширен, но не был един. Разрозненные звенья предстояло собрать, соотнести одно с другим, поставить рядом, склеить и получить целостную картину мира, многообразного и единого в непрекращающемся сложном взаимодействии его частей.
Разумеется, Ибн Баттута не думал об этом, когда вечерами при колышущемся свете свечи неторопливо переносил свои дневные впечатления на шелковистую поверхность самаркандской бумаги. Ему и в голову не приходило, что, когда много лет спустя он продиктует последнюю строку своих воспоминаний, неожиданно выяснится, что ему суждено стать единственным среди людей, хранящим в памяти если не весь населенный мир, то, безусловно, большую его часть…
* * *
В Дамаске Ибн Баттута пробыл чуть более двадцати дней. Этого хватило как раз, чтобы завести полезные связи и подготовиться к изнурительному переходу через пустыню с паломниками, которые собирались в путь в самом начале шавваля.
Неудивительно, что описание Дамаска Ибн Баттута начинает со знаменитых фруктовых садов Гуты: стояла августовская жара, и именно здесь, в тени орешников, персиковых, абрикосовых и гранатовых деревьев, вечерами собиралось полгорода. На закате ручейки, сбегающие сюда с отрогов Антиливана, вспыхивали струйками огненной лавы на траве, вдоль извилистых берегов расстилались коврики, циновки, маты, и почти до рассвета не умолкали смех, песни, шепоты, визг ребячьих голосов.
В выходные дни гулянье начиналось с самого утра. После полуденной молитвы, когда солнце входило в зенит и утопающие в траве каменные надгробия пылали, как жаровни, Гута на несколько часов погружалась в тяжелый дурманящий сон и оживала лишь к предзакатной молитве, повинуясь заунывной перекличке муэдзинов с окрестных минаретов.