— Ето хто шумит?
Из толпы выскользнули две девушки и высокий худой гимназист и, подхватив под руки безжизненно обвисающее тело Максима, поволокли его к подъезду ближайшего дома. Дверь распахнулась перед ними, и они скрылись со своей ношей в темном зеве подъезда. За ними бросился и Андрей, а Григорий стоял, не в силах двинуться с места, — так дрожали у него ноги.
— Ах, жалко, гирьки под рукой не случилось! — вздохнул кто-то за портретом царя. — Тогда бы наверняка.
Толпа расходилась, молодчики Саввы Лукьянычева озабоченно тащили в дверь ресторана корзинки с закуской и ящики с пивом.
— Где попоище, там и побоище, — грустно вздохнул рядом с Гришей пожилой чиновник. — Видели? Вот что получается, если на рожон лезть.
Григорий шагал по городу, покачиваясь, как больной, не замечая улиц, по которым шел, натыкаясь на людей. Перед глазами стояла страшная картина расправы. Откуда эта немыслимая, нечеловеческая жестокость? Ведь, наверно, никто из тех, кто убивал Максима, не питал к нему личной ненависти. Наверно, защищают свое добро, боятся таких, как Подбельский и Максим Доронин.
Наконец, уже под вечер, он вернулся домой. Там тоже было тревожно. Вчера вечером глава семьи вернулся из Уварова мрачный: опасность разграбления хлебных амбаров все нарастала. Телеграф не работал, и снестись с правлением банка не представлялось возможным.
В доме все притихли, с беспокойством прислушиваясь к грузным шагам Александра Ильича, — он метался в своем кабинете, как в клетке.
Не раздеваясь, Григорий прошел в столовую и сел у стола. Обеспокоенная мать выглянула из спальни.
— Что с тобой, Гришенька? На тебе лица нет!
И неожиданно для себя самого Григорий вдруг разрыдался, уронив на стол голову — фуражка свалилась на пол. Судорожно вцепился обеими руками в скатерть.
— Звери! Звери! — выкрикивал он сквозь слезы.
— Александр Ильич! — с тревогой позвала мать.
Отец вышел и, стоя у стола и глядя в вихрастый затылок сына, слушал его сбивчивый рассказ. Потом осторожно погладил Григория по голове:
— Зачем же ты бродишь по городу в такие дни? Весь народ озверел, с ума посходил.
Мать налила воды, Григорий выпил, стуча о край стакана зубами. Прибежали сестры и смотрели на брата испуганными глазами…
А Григорий говорил уже о другом:
— В Нижнем Шибряе крестьяне отказались отдать хлеб, так их убили. В Александровке и Березовке убито восемнадцать человек.
— Ну, вот видишь! — упрекнула мать. — Кого угодно могут убить! Мужики совсем озверели!
— Мамочка! А разве они виноваты? Вот если бы мы, дети твои, умирали у тебя на глазах с голоду, разве ты не озверела бы?
— Как ты с матерью говоришь, Григорий? — строго остановил отец.
— А что?! — вскинул Гриша голову. — Разве не преступление, как ты, держать под замками тысячи пудов хлеба, когда кругом голод? А?!
— Ну, знаешь!.. — Александр Ильич развел руками. — Я никогда чужого не трогал! Был бы мой хлеб — дело другое. А ты, вместо того чтобы собирать слухи…
— Это не слухи! Это революция!
— Мать, налей ему валерьянки! — сердито буркнул Александр Ильич, уходя.
Хлопнула дверь. Младшая сестра со слезами на глазах смотрела на Григория.
— Ой, лихо ты мое, лихо! — покачала головой мать. — Чует мое сердце — не сносить тебе головы, сыночек. Горячий ты и справедливый. А таким-то горше всех живется.
К вечеру на другой день зашел Андрей, посидел, внимательно посматривая на товарища.
— Максим умирает, — глухо сказал он.
На улице после вчерашнего крика и шума стало тихо, и мать скрепя сердце разрешила Григорию пойти с Андреем. Тот повел его прямо к Максиму. Умирающий лежал не в том доме, куда его после вчерашних побоев внесли, а в крошечной избенке на одной из окраинных улиц на берегу Цны. Выпал снег, но река еще не замерзла. Черная, она дымилась холодным паром, и по ней плыла снеговая шуга.
Уже сгущались сумерки. Три небольших оконца пропускали в домик мало света, на столе, возле кровати, где лежал Максим, горела трехлинейная лампа. В ее свете белое, изможденное лицо пожилой женщины, сидевшей у кровати, могло бы показаться мертвым, если бы не написанное на нем страдание. Она не обернулась на скрип двери.