И я там был - страница 80

Шрифт
Интервал

стр.

Резонанса не было ни малейшего. Гноение диссидентов продолжалось. Руками чистеньких тюремщиков Москва убивала Толю Марченко. Михайлов сочинил песенку о капризной Маше, не заботясь ни о поэтике, ни о грамматике.

– Ах, Машенька-Маша, зачем ты грустна?
Грачи прилетели, повсюду весна!
– Да, а бедный чижик?
Он же сидит в клетке,
Не поет, не скачет,
Плачет!
Ах, Машенька-Маша, да полно тебе!
Гляди, как все краше живется везде:
И в море, и в поле, вперед к рубежам!
И вон сколько воли ежам и стрижам!
И вон сколько воли…
– Да? А бедный чижик?
Он все сидит в клетке,
Не поет, не скачет,
Плачет!

И на все увещевания, обещания и угрозы Маша с громкими слезами отвечала одно:

– Да, а бедный чижик?
Он же сидит в клетке!

Утром сочинил, записал на листе печатными буквами, а вечером, повесив лист на микрофон, чтоб не сбиться, спел это в клубе под гром аплодисментов. Аллегория была ясна и слепому. По прежним меркам, можно было ждать хорошего партскандала. Однако мерки явно поменялись. Скандала не случилось. А через неделю в Горьком Сахарову поставили телефон, и он говорил с Горбачевым. Вскоре академик вернулся в Москву, а в 87-м почти все сидевшие диссиденты освободились.

Михайлов ходил гоголем и цитировал детский анекдот:

– Моя лабота!

Но убить Толю Марченко они успели.

* * *

Прошло время – съездил Михайлов на задворки Калужской губернии, вырыл своего «Труса» и перечел. Вспомнил он диссидентское одиночество:

На тыщу академиков и член-корреспондентов,
На весь на образованный культурный легион
Нашлась лишь эта горсточка больных интеллигентов
Вслух высказать, что думает здоровый миллион, —

и их фатальную обреченность:

Ой, правое русское слово,
Луч света в кромешной ночи!
И все будет вечно хреново —
И все же ты вечно звучи!

и многочисленные, часто злобные, крики единомыслящих: «Психи! Провокаторы! Это вы толкаете власть на репрессии!»

И, вспоминая все это, он думал: «Трус мой – прав».

Но в этой мысли не было уверенности.

Самый сильный аргумент: «При этой власти в открытом протесте смысла нет» – уже давно был им преодолен. Смысл протеста, по Михайлову, определялся не достижением практических результатов, а степенью нетерпения совести, силой нравственного сопротивления. Не могу молчать. Неважно, чем это кончится для меня – но молчать не могу. Иначе себя уважать перестану.

И все-таки были люди, не диссиденты, к которым его «Трус» не прикладывался. И он пошел к одному из них, к Силису Николаю.

Когда говорят «Николай Силис», тут же произносят: «Владимир Лемпорт», а раньше еще и «Вадим Сидур». Славная была троица, наши выдающиеся ваятели и живописцы, отмеченные свыше изумительным пластическим даром в сочетании с такими сразу удивляющими фамилиями: Лемпорт – Силис – Сидур. Они втроем занимали мастерскую в подвале близ Фрунзенской набережной, и Михайлов наведывался туда еще с институтских времен. Потом Лемпорт с Силисом съехали в свою отдельную мастерскую близ Бородинской панорамы, и вот туда-то и направился Михайлов, к Силису Николаю – Лемпорт Владимир, к сожалению, лежал в это время в больнице, беседа была вдвоем.

К ним нужно входить с улицы, несколько ступенек вниз, к полуподвальной двери по пояс над тротуаром. Звонок заливисто чирикает, крепкий широкоплечий пират с выразительными, прямо-таки портретными морщинами, – Лемпорт однажды на спор нарисовал это лицо, завязав себе глаза плотным шарфом, – Николай Силис пропускает тебя на площадку прихожей, оттуда входишь вправо, в кают-компанию с длиннющим деревянным столом-видавшим-виды, – либо сбегаешь по трапу вниз, в просторный зал, уставленный скульптурами и увешанный по высоким стенам ими же и всякой другой всячиной, и там Михайлов мог застревать подолгу, разглядывая заново знакомые вещи и знакомясь с новыми, и всякий раз испытывал он радость от столь близкого ему сочетания пластики с юмором – божественным юмором, с которым, например, можно изображать скорбь.

Из цельного древесного ствола давным-давно – вытесал? вырубил? – вываял Силис девушку с поднятыми и сомкнутыми над головой руками, условную девушку, строго говоря – вертикально вытянутую и отполированную восьмерку – а на самом деле – юную обнаженную фигурку, во всей прелести девичьей доверчивости и чистоты – Михайлов влюбился в нее. Обхватив пьедестал, вынес на середину мастерской и любовался до слез. Силиса это потрясло. И он подарил Михайлову свою Галатею. На шестидесятилетие.


стр.

Похожие книги